Изменить стиль страницы

Наступило время жатвы, но Матео не вернулся.

— Они долго не возвращаются, — сказал Симон, который вместе с женой пришел помочь дочке. — Кого эти ищейки заберут, тот не скоро вернется… Я уже старый, а то, может, и меня бы увели.

Хуана утешала дочь:

— Он вернется, непременно вернется…

Но сердце Мартины чуяло, что Матео далеко.

Обмолотить зерно пришли соседи со всей округи: но первый раз они работали вместе. Когда все ушли, семья кое-как собрала то, что осталось, и принялась лущить маис, фасоль, чистить гречиху.

Раньше они это любили, работа шла весело, но теперь было очень тяжело, особенно Мартине. Никто не разговаривал. Симон попытался рассказать какую-то историю, но скоро замолчал — понял, что всем не до того. Мартина слушала вполуха, Хуана была глуховата, а Дамиан мало что понимал. Только Манью следил за рассказчиком внимательным взглядом.

По ночам родители о чем-то говорили, и Мартина чувствовала, что беседы их невеселы. Она тревожилась:

— Отец, мать, что случилось? Скажите мне правду…

Тогда старики притворялись, что спят.

Резкий ветер врывался сквозь тростниковые стены в хижину, принося с собой тоску плоскогорий, сбрасывал одеяла, протяжно стонал. Мартина обнимала младшего сына, беззащитного, беспомощного, еще не знающего горя.

Через несколько дней родители ушли.

Симон сказал дочери:

— Когда придет время сеять, я пошлю Тимотео, он поможет.

Мартина видела, как они бредут по неровной дороге, вверх к последнему холму. Там они остановились, обернулись, помахали шляпами, снова пошли и исчезли за горизонтом.

Как ей хотелось побежать за ними, догнать, но тут дом, и скот, и все то, что нужно Матео, если он вернется. И она осталась, прочно встав на землю, словно пустила корни. Она почувствовала, что Дамиан ухватился за ее пояс… Дети! И дом, и скот, и земля. Надо остаться. Надо ждать.

В тот вечер сумерки казались еще печальней. Тьма размыла очертания далеких холмов, на которые с надеждой глядела Мартина — ведь по их извилистым дорогам вернется Матео.

Ночь поглотила все живое. Даже рядом с детьми давила Мартину тяжесть одиночества.

* * *

Теперь станет яснее, почему так возвысился Манью.

Дом, где нет мужчины, охраняет собака. Манью сам понимал, хоть и смутно, что его роль изменилась. Он не спал по ночам, вглядываясь в темные тени, а днем, вместе с Дамианом, пас неподалеку овец. Он был защитником Мартины, и она звала его, когда приближались чужие люди. Дом стоял близко от большой дороги, по которой проходили белые. А Мартина была хороша. Ее лицо еще не поблекло от горя, свободная блузка и толстая юбка не скрывали высокой груди и округлых бедер. Когда ветер трепал ее юбку, обнажались темные ноги, словно изваянные из коричневой блестящей глины.

Манью понял, что он — хранитель дома, защитник его обитателей, и проникся величайшей гордостью. Чуть что, он рычал и скалил острые клыки, глядел зорко, и уши у него были всегда настороже. С холма или с высокого камня он неустанно наблюдал за окрестностями. Но и ему не хватало Матео, и жалобный вой нередко оглашал ночь.

IV. ПУМА-ПРИЗРАК

Ночь была темная. В загоне лаяли собаки — не лениво и однообразно, а как-то тревожно, злобно, сдерживая ярость. Так лают собаки, когда ветер доносит до них едкий запах лисицы или пумы.

— Бьюсь об заклад, чуют пуму, — сказал Тимотео.

В загонах у соседей тоже поднялась тревога. Тьму прорезали лай и крики. Хозяева подбадривали псов и кричали во мраке, где, наверное, рыскали звери:

— Гони его, гони, гони, гони-и-и…

— Пума, пума, пума-а-а…

— Лисица, лисица, лисица-а-а…

В такую ночь и впрямь удобно нападать на скот: ни единой звездочки, нет неба, ничего нет, только кромешная тьма и тишина, так что даже шагов не слышно. Когда-то давно в такую ночь пума пробралась в загон Роблесов. Пес по кличке Гром схватил ее, она вырвалась, но он бросился за ней. Должно быть, они боролись насмерть — собака вернулась не скоро, еле дыша, вся в крови. Напрасно Хуана прикладывала к ранам лимон с солью и белым ромом. Пес истекал кровью и на рассвете умер. В тот же день, после полудня, над одним из холмов появились кондоры и опустились на землю. Симон пошел посмотреть, в чем дело, и убедился, что клыки у Грома крепкие: пума была мертва.

Тогда-то он и решил взять двух щенков у дона Роберто. Самбо, Ванка и их дети честно пасли стадо, но не могли пока совершить ничего героического; правда, они так лаяли в четыре глотки, что хищники в загон и носа не совали. Иногда собаки кидались за лисицей или пумой, но те, испугавшись лая, удирали подальше и вовремя укрывались в лесистом ущелье. Пожалуй, будет несправедливо не упомянуть здесь Шапру, который сторожил дом: однажды он поймал и загрыз канчалуко, повадившегося за курами. Этот злой сумчатый зверек обхватывает шею жертвы длинным, цепким хвостом и убегает, волоча за собой добычу. Так он и поступил с одной из кур, спавших в клетке у задней стены дома. Ее приятельницы подняли страшный шум, да и сама она была очень тяжелая и кудахтала изо всех сил, так что канчалуко далеко не ушел, и Шапра быстро напал на его след. А еще по пути была канавка, и когда зверек через нее прыгнул, тяжелая курица потянула его вниз, и он шлепнулся в воду. Тут Шапра его и нагнал. Борьба была недолгой — собака дважды впилась зубами в глотку зверька и перекусила ее. Примчались и другие псы, они тоже хотели участвовать в битве, и хищника разорвали в клочья.

Сейчас собаки яростно лаяли, они рвались в дело. Может, именно этот боевой пыл заставлял их чуять пум и лисиц там, где были только листья, гонимые ветром. Вдруг псы перепрыгнули через стену и помчались стрелой по полям. Откуда-то издалека донесся их лай.

— Пойдемте-ка в загон, — сказал Симон Роблес. — Лисица — умная тварь. Если она бродит поблизости и почует, что собаки ушли, непременно явится.

И впрямь, лисица очень хитра. Сейчас она может унести ягненка. Сил у нее не так уж много, и потому овец она убивает только в поле, поодиночке. Из загона же тащит ягнят и кур — они легкие, и можно быстро убежать.

Симон Роблес и его семья зашли в загон и уселись на соломе, там, где спали собаки.

На овец стоит посмотреть ночью. В темноте почти ничего не видно, только желтые глаза вспыхивают во мраке, словно сотни странных, неподвижных огоньков. Или, пожалуй, они похожи на угли затухающего костра. Белой шерсти не разглядишь, и кажется, что не глаза, а сказочные камни сверкают в ночи. Роблесы к этому привыкли и, не обращая внимания на огоньки, принялись кричать, оповещая о себе:

— Лисица, лисица, лисица-а-а…

То тут, то там, уже совсем вдалеке раздавался лай. Видно, след был нечеткий, и собаки его теряли. Симон понял это и сказал:

— Ночью страшно и зверю и человеку. Тьма рождает пум и лисиц, а там, где их нет, — рождает страх.

Симон почти не был виден, но оттуда, где он стоял, пахло кокой и доносился стук — это он ударял согнутым пальцем по тыковке с известью. Тимотео, хоть и был еще мальчишкой, тоже знал горьковато-сладкий вкус коки, но по ночам он коку не жевал.

— Такие-то дела, — продолжал Симон и вдруг замолчал, скорей всего потому, что засовывал в рот металлическую палочку, облепленную известью. Палочка эта прикреплена изнутри к крышке тыквенного горшочка. Когда протыкаешь лист коки, заложенный за щеку, она смачивается. Потом крышку кладут на место, и стоит постучать по тыковке пальцем, известь налипает на палочку. В перерывах между работой чоло и индейцы усаживаются в ряд и неторопливо жуют коку, глухо и ритмично постукивая по тыковкам. Говорят, что днем кока придает сил, а по ночам располагает к болтовне. Правда, не всех — некоторые молчат, но, во всяком случае, не Симон. Он вообще разговорчив по натуре. Это не значит, что он болтун, — он способен молчать задумчиво и долго. Но уж если слова подступят к языку, они извергаются потоком, и каждое — на своем месте, каждое что-нибудь да значит.