Изменить стиль страницы

Спина, закинув голову в известной уже шапке, спала, сладко всхрапывая.

«Спиночка! Спиношенька! — подумал размягченный всеми этими переживаниями Евдокимов. — Ну вот мы и встретились. А ты думала, что я улетел. Или я так думал?»

21

В двадцать три ноль ноль убавили свет — выключили светильники через один, стало уютнее, спокойнее, дрейф, обтекавший Евдокимова, приостановился, и слышнее стал вой ветра за стенами — погода не унималась. Теперь пространство аэровокзала напоминало поле после тяжелой битвы — поверженные и в беспорядке разбросанные тела, завалы багажа-амуниции, одинокие недремлющие фигуры уцелевших и жалобный детский плач, возникающий время от времени в той стороне, где комната матери и ребенка.

«Ну да, — подумал Евдокимов, — битва и есть, битва со временем. Не такие уж мы, черт побери, ласточки. И мы его все-таки убьем, а не оно нас».

Он долго и тщательно обдумывал, как ему переменить позицию — ноги уже не очень годились, чтобы стоять, присесть около кресла было не на что — не на портфель же, не выдержит, да и обтопчут, как только задремлешь.

В кресле, перед ним сидел, склонившись вправо, в сторону Спины, тот самый парень в необыкновенной меховой куртке, что так дерзко днем ответил Евдокимову — иди ты, мол, к черту, меня жена ждет. Сейчас парень не то уснул, не то глубоко задумался — не разберешь.

План Евдокимова состоял в том, чтобы прорваться за первую линию кресел и устроиться на подлокотниках с левой от парня стороны, которую он опрометчиво освободил, склонившись в сторону Спины. Вот и будет он за это наказан. Портфель и сверток с рыбой туда не потащишь — во-первых, потому, что руки должны быть свободными, иначе через это препятствие не перемахнешь, нужно опираться, во-вторых, некуда их там поставить, следующий ряд кресел очень близко стоит.

Но вещи можно будет сунуть под кресло, на котором сидит парень, — никто их не тронет.

Только Евдокимов изготовился к своему перемахиванию-переползанию, только взялся за кресла, как Спина очнулась, подняла голову и взглянула на него — настороженно и строго, словно он за сумочкой ее лез, и Евдокимов почувствовал себя не то чтобы вором — тут помыслы его были чисты, а смущенным влюбленным, безусым старшеклассником, который явился в дом своей одноклассницы с букетом цветов и напоролся вот на такой взгляд в передней — даже ладони вспотели.

«Что это я? — подумал Евдокимов. — Здравствуйте, цветики-цветочки, разрешите с вами познакомиться, на старости лет дурью маюсь. Тут сидеть не на чем».

— Тсс! — прошипел он и приложил палец к губам. Спина, то ли утолив любопытство, то ли смущенная его дерзостью — «Это позже узнаем», — подумал Евдокимов, — отвела взгляд, и он, вдохновленный собственной решительностью, смело и неловко полез через кресла, чтобы занять свое место под этим негостеприимным аэрофлотовским солнцем.

Лез он и впрямь невероятно нескладно. Мало того, что кресла под его не очень сильными ладонями ходили ходуном — такие уж хлипкие сооружения попались, они еще скрипели и кряхтели на всю, наверное, Чукотку, пугая этими резкими звуками столь распространенных здесь белых медведей — к великому огорчению местных борцов за охрану окружающей среды. К тому же выпрастывая по очереди ноги из вязкой трясины по ту сторону ряда, отделявшего его от желанного отдохновения, проталкивая их через дали неоглядные, он по очереди толкнул и парня в куртке — «ничего, милый, потерпишь — тебя жена ждет!» — и его соседку с левой стороны, респектабельную даму явно столичного вида, тоже, вероятно, прибывшую сюда в командировку — «Ах, Арбат, мой Арбат — ты моя религия!» На удивление самому себе, лез он столь решительно и спокойно, словно возвращался на свое законное место в очередь на Калининском проспекте за окороком, который до этого всю жизнь назывался ветчиной (информация Веры Яковлевны), и взоры потревоженных им людей не уязвляли и не ранили его, а вызывали лишь добрую, чуть снисходительную улыбку сильного, уверенного в себе человека, пренебрегающего трудностями в достижении поставленной цели.

Перебравшись, он еще потоптался на крохотном межкресельном пространстве, задевая, конечно, ноги все тех же соседей, — чтобы, дотянувшись, водворить под кресло парня портфель и сверток с рыбой и завершить тем самым свое устройство на новом месте. Тут он словно двигался по инерции предпринятого им поступка, и никакое стеснение уже не могло остановить его.

Более того, инерция была так велика, что, устроившись вроде бы окончательно, усевшись — предварительно расправив полы пальто, чтобы было мягче и теплее — на подлокотники кресел и гордо возвышаясь над всем этим спящим и частично потревоженным им рядом людей, он все никак не мог остановиться в своем завоевательном движении и, чувствуя неодобрение соседей, столь дерзко им потревоженных, и не желая показаться робким и даже бравируя собственной дерзостью. произнес негромко, но вполне четко:

— Знаете, невероятный случай — совершенно издержался в дороге!

А потом еще, склонившись сначала направо — в сторону парня, потом налево — к даме, проконтролировал их реакцию на эту хлестаковскую фразу. Реакция была сдержанной — соседи не желали на него смотреть.

«А теперь спать, — сказал сам себе Евдокимов. — Конечно, лучше было бы прогуляться на сон грядущий в туалет, но все удовольствия потом, утром, когда приживусь. А теперь спать».

22

Сначала Евдокимов куда-то провалился. Он чувствовал, что падает, но не так чтобы очень стремительно — скорее, летит, но летит все-таки вниз, легко и беззвучно пробивая преграды, словно был он не довольно представительным мужчиной, перевалившим на пятый десяток и состоящим из известного количества костей, мяса и жира, а чем-то невесомо-стремительным, как солнечный луч или радиоволна. Так миновал он гулкую фиолетовую пустоту, в которой не было ничего, кроме посверкивания редких льдинок (возможно, они и кажутся людям на земле звездами), потом он пересек четко обозначенные, как канаты, трассы военных самолетов, которые в большинстве своем пустовали, ниже оказались трассы Аэрофлота, загазованные, как угол Охотного ряда и Пушкинской, еще ниже пошли птичьи стаи и отдельные парашютисты, а также боевые вертолеты, которые предпочитают особенно не подниматься.

Неминуемое соприкосновение с жилым строением, которого Евдокимов ждал не без трепета душевного, прошло благополучно — что-то слегка хрустнуло, словно конфета «Мишка» на зубах, и пошли мелькать под этот хруст перекрытия вперемешку с интерьерами квартир. Падал Евдокимов сквозь такую же шестнадцатиэтажную башню, в которой и сам жил в Москве, сквозь ряд трехкомнатных квартир, а еще точнее — сквозь коридоры этих квартир в том месте, где сходятся почти впритык четыре двери — средней (по размерам) комнаты, кухни, уборной и ванной, через самые насыщенные жизнью перекрестки.

Во всех квартирах было утро — вероятно, начало восьмого, обычное утреннее столпотворение — полуодетые женщины и капризничающие дети, шум из ванных и запах яичниц, жужжание электробритв. Ничего интересного, словом.

Падая в этой суматохе, Евдокимов не мог избежать столкновений с обитателями квартир, и то рука его, то нога, то корпус задевали кого-то, и эти прикосновения — сначала, а потом и проникновения в чужую плоть — вызывали невероятно приятное ощущение, и в той части тела, где оно происходило, Евдокимов чувствовал в этот миг сладкое набухание, уплотнение своей разреженной, как солнечный луч, материи, а потом контакт уходил, и ощущение пропадало, чтобы снова возникнуть при новом прикосновении. Тут был соблазн каким-то образом замедлить падение и попытаться войти в чужое тело всему, целиком, раствориться в нем, чтобы это ощущение возникло в каждой клетке, а потом и вовсе остановиться, остаться и поглядеть, что из этого выйдет. Но почему-то было стыдно на такое решиться даже во сне, хотя чего уж тут, казалось, бы, стесняться — сон ведь, кто за это осудит?

Но Евдокимов не решился и продолжал падать, словно скользил по этим перекресткам, прикасаясь и отлипая от встречающихся тел, отчего его собственное тело все время меняло свое положение, потому что каждый контакт притягивал и задерживал его на какие-то доли тех неизвестных единиц, которые отсчитывали теперь его время.