Изменить стиль страницы

«А на сколько же он все-таки задерживается?» — подумал Евдокимов и сам удивился спокойной мудрости этой мысли: конечно, самолет прилетит, объявят посадку, и сразу все это кончится, нужно только узнать, когда самолет прилетит. Но как узнать, если не пошевелиться, а радио молчит — полное отсутствие информации, сенсорный голод.

И тут опять пришла мысль о Тростянском — двадцать пять рублей, о справке — будет строгой и объективной, о Листоедове — теперь-то уж не подкопается, да и вообще какие могут быть претензии к человеку, пережившему такие злоключения и сдавливания со всех сторон.

Этот слой вопросов проскочил легко, без задержки — еще в машине когда ждали вертолет, все было ясно. Что там еще — в смысле первоочередных задач? Дом. Динь-дом! Динь... Слышен звон кандальный. Твой дом, твой дом — распрекрасный, дальний. «Кинь дом, кинь дом» — слышно там и тут. Это вас повестка вызывает в суд.

«Надо же, — удивился он, — песню сочинил! Ну-ка, а еще?»

Но тут проснулось радио и объявило посадку на местный рейс. Толпа пришла в движение, как будто все только и собирались лететь в Залив Креста, а на самом деле из-за тесноты, выпуская немногих счастливцев на улицу. В этой суматохе Евдокимова развернули раза три вокруг его собственной оси, и потом он еще минуту отыскивал свое прежнее положение и, как только нашел, извернулся направо, в надежде увидеть ту самую женщину. Но Спина улетела, наверное, или вынесло ее потоком счастливцев на улицу — хотя это вряд ли, ее не вынесешь. Так или иначе, но Спины не было, и Евдокимов вдруг почувствовал такую боль, такой ужас одиночества, что хоть кричи.

Работая локтями, благо стало чуть свободнее, он пробился к автомату и набрал номер Туркина.

— Василий Романович на объектах, — ответила секретарша, — звоните после обеда.

Параллельно в трубке звучало радио — родина слышит, родина знает. «В Москве час, — сказала диктор, — Передаем ночной выпуск „Последних известий“».

5

— ЦСУ сообщает: трудящиеся промышленных предприятий еще трех союзных республик — Латвии, Белоруссии и Азербайджана рапортовали о досрочном выполнении годовых заданий. Это результат дальнейшего...

«Она уже спит, конечно, — подумал Евдокимов и представил зеленоватый — из-за широких и длинных, во всю стену, штор — мрак спальни в их квартире на двенадцатом этаже, сладкий запах ее ночного крема, вялую мягкость беззвучной постели, услышал частое посапывание четырехлетнего Яшки, свернувшегося рядом на кушетке за приставленным — чтобы не упал — стулом, увидел в промежутке штор тихую панораму спящего микрорайона, состоящего из длинного ряда бесконечных пятиэтажек, очерченного такими же темными пиками шестнадцатиэтажных домов, бессонные глаза далеких каркасов-строек за Аминьевским шоссе. Все было, как и тогда, когда он вставал с ее кровати после недолгого и безмолвного сближения и шел на свой диван в большую комнату, успев увидеть мельком в промежутке штор мягкий снежок, засыпающий всю эту панораму, и услышать, сверх всего, тихий шум, идущий от иллюминированной градирни. — Уже второй, должно быть, ты легла, в ночи млечпуть...»

Утром он приглядывался к жене, стараясь увидеть, заметить хоть что-то необычное: не каждую же ночь он приходил к ней, в конце концов, должно же это хоть как-то на нее действовать, пусть не в лучшую — хоть в какую сторону. Но ничего не видел — обыкновенное спокойствие, размеренная деловитость, привычная мягкость. Встала раньше, заглянула в большую комнату — послушай Яшку, пока я умываюсь. Потом каша или омлет для Яшки, пока он или одевает ребенка, или умывается-бреется, если ребенок еще досыпает. Дружеская перепалка со свекровью, которая встает позже всех, потому что страдает бессонницей, — из-за того, кто будет варить кофе, при этом одна норовит оттолкнуть другую от плиты, кухонные энтузиастки и верные друзья. Потом кофейная церемония за столом, в которую вплетаются и Яшкины капризы, желающего невесть чего с утра пораньше — на эскалаторе, например, покататься («Иди обувайся!» — говорит ему Евдокимов, и Яшка с восторгом сползает со стула), и агрессивные вылазки вконец проснувшейся Веры Яковлевны и норовящей подбросить им — всем и каждому в отдельности — лучшие кусочки того или другого, которое она, конечно, с нынешнего утра не любит всю жизнь. Заключительный марафет, пока он одевается, чтобы уже уходить (он уходит раньше). Дежурный поцелуй и дежурный вопрос: «Ты сегодня не задержишься?», когда он уже в передней и она выскакивает с полураскрученными локонами, чтобы его проводить.

И ничего, ничегошеньки больше, кто бы ее побрал! Ни капли нежности сверх нормы, никаких, конечно, жалоб, что больно где-то, или след остался (позволит она его оставить — на секунду раньше взовьется, как ракета), или боится она чего-то. Но хотя бы раздражение проскочило, потому что де всегда на то ее добрая воля бывает, иной раз вместо воли смирение действует — ну вот наутро и окрысилась бы, черт подери, свела бы счеты, раз Яшка не спит, а Вера Яковлевна в ванне полоскается, не услышит. Дудки... «Ты яичницу будешь или всмятку сварить?» — «Всмятку!» — «А может, лучше яичницу сделать?».

И длится это уже почти два десятилетия — с разными нюансами, но в принципе одно и то же, с ума сойти можно.

С ума Евдокимов не сошел, но уже давно — лет, может, пятнадцать назад появились у него такие жесточайшие приступы ревности, что он чувствовал себя — крохотная частица сознания оставалась — невменяемым, неуправляемым. Потому что не может же быть живой человек бесстрастной куклой — ну, не может же! Значит, кто-то у нее есть.

6

Опять проснулось радио:

— К сведению пассажиров! Вылет рейса Анадырь — Залив Креста задерживается по метеоусловиям трассы. Повторяю...

Для идиотов, — мелькнуло у Евдокимова, и он засмеялся — ну и хорошо, значит, и Спина не улетела, сейчас придет, а то несправедливо — она улетела, а он нет.

В зале ожидания стало еще теснее, а дверь стучала и стучала, вталкивая новых пассажиров. Евдокимов пытался развернуться, чтобы увидеть, кто входит, но теснота мешала. Оставалось только надеяться на высшую справедливость.

7

«Так о чем я? — подумал он, убедившись в тщетности своих попыток. — Ах, да — динь-дом».

Он пристроил сверток с рыбой у ног, зажав его коленями, чтобы дать отдохнуть занемевшей левой руке и заодно взглянуть на часы — одиннадцать десять — десять минут второго по-Москве, уже второй, должно быть, ты...

Но кто? Самое — тут и слово не подберешь — какое, потому что, если прекрасное, то это, конечно, правильно, с одной стороны, а с другой — что же тут прекрасного, если кто-то должен быть, а его нет, ужасное — тоже не годится, тоже только с одной стороны рисует ситуацию, в общем самое какое-то заключалось в том, что никаких зацепок для ревности Евдокимов не получал, не было их, черт подери, словно вообще ничего не было. И приходилось строить такие воздушные замки, на такие смелые предположения идти, что любой писатель-фантаст позавидовал бы.

Но писатель за свои домыслы гонорар получает, а тут никаких тебе аплодисментов, никакого удовлетворения от могучего взлета фантазии, кроме исступленной, не знающей выхода ярости. Но только спокойно, крик ничего не решает. Тем более сейчас, когда ситуация совершенно критическая, или — или.

Поводом послужила поздравительная открытка, которую жена получила к седьмому ноября, даже не открытка, а роскошное такое письмо в длинном праздничном конверте. Чепуха, конечно, она таких штук десять получила, но, простите, почему «с теплыми дружескими чувствами» и «Ваш», когда он в другом институте работает, доктор наук и завкафедрой — при чем тут «Ваш» и кто «Ваш»?

Почему на торжественное собрание ты пошла к ним на кафедру, хотя там у тебя только четыре часа в неделю, а своей лаборантке наврала, что нездорова?

Почему ты вернулась с этого собрания с букетом роз? Ты что, старый большевик, в подполье работала? Да там таких почасовиков четыре или пять — неужели каждой по букету выдали? Или это за ваш неоценимый вклад в науку, представленный в сборнике того института (а не своего), который потом пришлось выкупать в количестве двадцати экземпляров?