— Оставь их, Николай Иванович! — сказала Лидия Федоровна. — Тебе ведь, и в самом деле, все равно где копать.
Она поднялась на крыльцо, старательно вытерла сапоги о край ступеньки, толкнула дверь.
Слышала, как Галкин сказал Варваре:
— Уж разве из уважения к товарищу доктору! А то бы ни за что!.. Ставь пол-литра, девка!
Бросив вещмешок в угол, Воронцова устало села на лавку, осмотрелась. С десяток раненых на первый случай, конечно, поместится. Нужно только сделать генеральную уборку: вымыть стены, потолки, пол.
На печке в темноте идет какая-то возня, кто-то кого-то толкает, и от этого ситцевая занавеска колышется и вот-вот упадет. Сквозь ее многочисленные дыры на доктора смотрят любопытные детские глазенки. Она подошла, отдернула занавеску. На печке притихли, насторожились, поползли в темноту. Воронцова поймала маленькую босую ногу, потянула к себе.
Глаза у девочки не испуганные. Скорее задорные. Поняла, что с ней играют. Села на край печи, аккуратно расправила платьице.
— Мама где?
— По картошку ушла с Мишей, — ответила девочка. — А ты Варьки не бойся! Только под ногами у нее не путайся. Как закричит или ругаться начнет — лезь сюда к нам на печку!
— Хорошо, — сказала Воронцова. — Как тебя зовут?
— Меня — Фрося. А вот его — Петькой. Он у нас еще маленький. Ему четырех нет. Мы из Старой Руссы от немца убегли. Наш папа комиссар. Мамка говорит, нас бы за это всех изнистожили.
— Значит, здесь не одна семья?
— Не одна. Еще Грошевы. Они — хозяева. А мы — Савушкины. А ты, тетенька, у нас жить будешь, да? И раненых привезешь, да? А можно мы их водой поить будем? У нас с Петькой своя чашка есть! Бо-ольшая пребольшая!
— Не знаю, не знаю, ребята. Скорей всего, надо мне другую избу искать…
Другой ей так и не дали. В наполовину сожженной деревне их оставалось шесть — темных, покосившихся от времени, с провалившимися крышами и широкими русскими печами. На них грелись после караула, отогревали капризную рацию радисты, сушили одежду разведчики после возвращения из поиска. На них же бредили тифозные и о них мечтали солдаты, замерзая в траншеях на холодном осеннем ветру…
Стемнело, когда Воронцова после бесполезных хлопот, усталая, возвращалась к Грошевым. При тусклом свете потухающего дня, заметила в углу худенькую женщину.
— Кто это?
Хозяйка, бабка Ксения, с готовностью откинулась:
— Жиличка наша, беженка. Настей звать. Настенка, а Настён! Подь сюды! Тебя тут доктор спрашивает! — и — шепотом: — Как приехала со своим выводком в августе, так и живет, и уходить не собирается. Ты уж, будь ласка, поговори с ней! Пристращай ее, коли что. Она боязливая!
Настя робко подошла, поздоровалась. Это была совсем еще молодая женщина с белокурыми жиденькими волосами, аккуратно заправленными под платок. Лицо у Насти не старое. Мелких морщин почти нет, зато крупные залегли глубоко: поперек лба две, две — на переносье и две у рта — скорбные, старушечьи.
Стояла, смотрела в пол, мяла пальцами старую, застиранную косынку.
— Куды ж нам теперь? Дети у меня…
Лидия Федоровна спохватилась, взяла ее за руку.
— Что вы, что вы! Конечно, поместимся! Да и нам помощница нужна. Одним санитарам не справиться.
Старуха не слышала разговора. Подошла, затрясла в воздухе длинным узловатым пальцем:
— Говорили: уходи подобру-поздорову — не слушала! Тогда лето было. И в овине жить можно!
Воронцова обняла беженку, увела за печку.
— Здесь и живете?
— Здесь и живем. Младшие на печке. Когда свободно… Я — на лавке, Миша — на полу. Да вы садитесь, а то, право, неудобно как-то… Может, уж нам уйти?
— Живите. А правда, что вы Грошевым родственники?
— Дальние.
Поздно вечером пришла румяная, веселая Варвара. Обломком гребня долго расчесывала густые сбившиеся волосы.
— Сегодня опять вчерашний лейтенант приставал с глупостями. — Отодвинула в сторону зеркальце, разглядывала себя со спины, — и чего надо — не пойму!
Старуха загремела чем-то в своем углу, с сердцем отбросила в сторону попавшийся под руку ухват.
— Сама виновата! Не пяль глаза на каждого, бесстыдница! Есть один, и остепенись! Какого тебе еще надо?!
— Я! Пялю? — изумленно пропела Варвара. — Очень надо! Вы, маманя, не трепитесь, коли не знаете! — и пошла к себе за занавеску.
Глаза ее при этом блестели как-то по-особому и даже на вошедшего в эту минуту Галкина посмотрела доброжелательно. Все-таки мужчина…
Воронцова ее не осуждала. Варвара была из тех молодаек, которые, еще не пожив, уже успели овдоветь. Им, познавшим мужскую ласку, было труднее даже, чем тем, кто ее так и не успел узнать. Не удивительно, что такие, как Варвара, улучив момент, нет-нет да и прошмыгнут в батальон. Посидят, поворкуют под кустиком, пока старшина или комбат не прогонит… Не до хорошего! Посидеть бы просто, прижаться щекой к жесткому сукну шинели — и то большое счастье! Трудно любить на войне, но еще труднее быть любимой.
Понимая, что не заснет, Воронцова встала с топчана, накинула шинель и вышла на улицу. Ноябрьская ночь бросилась в лицо усталым холодным ветром.
2
Старшему Савушкину, Мише, лет десять. Держится он солидно, говорит неторопливо и мало. По всему видать: подражает мужчинам.
Без него Савушкины за стол не садятся. После обеда Настя обычно устраивается в уголке, что-нибудь перешивает из старого либо штопает, а Миша принимается оделять младших подарками. Неторопливо и раздумчиво вынимает из карманов игрушки. Кому достанется стреляная гильза, а кому и целый патрон. Не забывает и себя: раз принес запал от гранаты и уселся с намерением, как видно, разобрать его. Случайно оказавшийся в это время в избе Галкин увидел, отобрал. На глазах испуганной Насти показал, что это за штука и для чего служит…
— Горе мое! — сказала Настя, — вроде и большой уже, а ума еще как у Петьки! Тот в войну играет и этот… Пошли с ним вчера за картошкой, нашли целый бурт. Только принялись набирать, а немец — вот он, рядышком! Стоит под деревом, на нас смотрит. Я — мешок в руки и бежать, а мой-то пострел лег в межу и в немца из лопаты целит, ровно с пулемета. «Отходи, говорит, мама, я твой отход прикрою!» Насилу увела! И смех, и грех, право! Спасибо, немец сознательный попался, не стрелял…
— Куда же вы за картошкой ходите? — спросила Воронцова. — На передовую?
— Куды ж больше-то? Здесь поближе все люди посбирали, а там на ничейной полосе ее в земле много остается. Иной раз целый бурт найти можно. Колхозный который… Чего ж ей пропадать? И картошка не гнилая, хорошая картошка.
— Убить могут.
— Ничего, теперь тихо. Мы ведь, когда стреляют-то, не ходим…
Картошку ели все вместе, окружив стол плотным кольцом. Солили экономно, просыпанную соль подбирали языком.
— А мясо в армии дают? — вдруг спросил Петька.
— Дают, — ответил Галкин, — иногда…
— Почему иногда? — спросила Фрося.
— Кончится война — каждый день давать будут.
— А бабка Ксения говорит, тебе и сейчас дают.
— Ксения говорит? Ну, раз говорит, значит, и вправду дают.
— А почему ты нам одни сухарики приносишь?
Галкин поперхнулся картофелиной, встал из-за стола, напился в сенях холодной воды и ушел к себе в роту.
Настя сказала укоризненно:
— Ну вот, ни за что обидели хорошего человека!
Ко всем, кто приходил в избу Грошевых, она относилась одинаково: по-матерински ласково и дружелюбно. Было в ней так много от жены, матери, сестры, что встретившийся с ней впервые, через несколько минут начинал чувствовать себя как дома. Когда она, собрав вокруг себя ребятишек, начинала проникновенно и неторопливо:
— В некотором царстве, в некотором государстве… — ее слушали все, кто находился в это время в комнате. И хотя большинство сказок было давным-давно знакомо, слушали с удовольствием. Тихий, ласковый голос успокаивал, отрывал от надоевших будней войны, протягивал незримые нити к бесконечно дорогому, далекому, оставшемуся за огненной чертой…