Ножом я разрезал маскировочный халат, полушубок и гимнастерку лейтенанта и увидел на груди маленькую ранку с синим ободком. Но на выходе пуля разворотила большую кровоточащую дыру. Я забыл, что вокруг поют пули, и поднялся на колени, чтобы вынуть из кармана бинт. Саша увидел и крикнул:
— Ложись! Снайпер!
Лейтенант со стоном проговорил:
— Сюда бьет снайпер! Ложись!
Но я стоял на коленях и рылся в кармане. Это было незнакомое мне доселе душевное состояние, когда кажется, что тело теряет вес и ты весь во власти неизвестного чувства. Тот самый я, который еще три минуты назад, спасаясь от опасности, полз с таким напряжением, я, который каждой клеточкой тела прижимался к земле, чтобы сохранить жизнь, теперь стоял под пулями, не ощущая ни малейшего страха. Должно быть, именно в таком состоянии человек способен броситься под танк со связкой гранат, закрыть своим телом амбразуру дота.
Возможно, причиной этому был недвижимый пулеметчик, который скромно и незаметно выполнил свой долг, отдав Родине все, или тот боец, который упал передо мной с пробитой сквозь каску головою, а может, рана командира, или кровь неведомых мне товарищей на снегу, или могучее «ура», которое уже доносилось от вражеской линии обороны…
Наконец я нашел бинт, наклонился и перевязал рану.
И только когда мы дотащили санитарную лодочку с раненым до овражка, а стрельба немного поутихла, я вспомнил, что стоял под пулями, да еще под снайперскими. Мне стало жутко. Но показался наш связной, и мысли перекинулись от психологического анализа к другим, более практическим делам…
3
Связной привел нас в балку, где расположились остальные бойцы нашего взвода. Разведчики развели костер, грелись. Кое-кто варил макароны из неприкосновенного запаса. Взбудораженный зрелищем недавнего боя, я не мог спокойно усидеть на месте и пошел к замершей железнодорожной станции, где разместился санитарный пункт.
У порога лежали двое умерших от ран красноармейцев. Их замерзшая кровь была светло-красная, почти желтая. У меня сжалось сердце. На память пришло: «Внимая ужасам войны», — и я представил себе, как матери этих двух солдат получат извещения.
Нашего лейтенанта как раз перевязывали. Он не стонал и ни о чем не спрашивал, но фельдшер успокаивал его, приговаривая: «Все будет хорошо, через полтора месяца вы будете здоровы». Мне стало не по себе от этих уговоров, и я отозвал фельдшера, с которым был хорошо знаком, спросил, чем можно помочь раненому.
— Дайте бойца, чтобы немедленно перевезти в санбат, а иначе…
Попрощавшись со своим командиром, я побежал к старшему лейтенанту — заместителю командира взвода по политчасти. Через четверть часа подвода с раненым в сопровождении Земляка двигалась к санбату. Когда я ее увидал, меня резануло воспоминание об огромной ране в том месте, где вышла пуля, и о том, как фельдшер успокаивал раненого.
В полдень полк двинулся вперед. Мы проходили по местам утренней атаки, и мне было очень грустно. Я думал о бойцах нашей части, которые погибли в первый же день, в первом бою. Не один из них мечтал о героизме, о боевом подвиге, а упал сраженный, возможно даже ни разу не выстрелив. Говорят, пишут, жалеют о тех, кто погиб в последний день войны. Об этих никто не вспоминает, а они, мне кажется, принесли наибольшую жертву. Они — первые из храбрецов.
Вечером полк расположился на небольшом хуторе. Было очень холодно, и пехота грелась, плотно обступив пылающие строения.
Целых домов почти не осталось, и нашему взводу отвели сарай около штаба полка. Там уже расположилась рота связи, и мы по-братски зарылись в сено рядом со связистами.
Усталый, я заснул, но быстро проснулся от холода. Меня била дрожь, я не мог согреться, хотя сгибался в три погибели. Тогда я вылез из сена и вышел. На небе холодно светили звезды. Дома догорали, и лица бойцов, гревшихся у пожарищ, были медно-красные. Мне ничего не хотелось — только тепла.
Вдруг по мерзлому грунту загрохотали колеса кухни. Последний раз я видел нашу кухню накануне вечером, перед тем как идти в разведку, и поэтому искренне обрадовался, услышав голос Казарьяна — нашего кока.
Я получил свою порцию, но, вспомнив, что Земляк не скоро вернется из санбата, взял и порцию Земляка. Потом попросил добавки на двоих и, «разбомбив» все, почувствовал себя значительно лучше.
Вернувшись в сарай, я объявил «бачковую» тревогу (хотя еду мы получали не в бачках, а в котелках, эта формула упрямо держалась во взводе) и пошел к штабу полка в надежде погреться в комнате, если сегодня оперативным дежурным кто-либо из знакомых офицеров. Но навстречу уже бежали связные с приказом о выступлении.
Переход был невелик — мы еще до рассвета остановились в большом селе и остаток ночи провели в теплых домах, гостеприимно встреченные населением.
Под вечер к нам во взвод пришел полковой агитатор. У нас был свой политрук — заместитель командира взвода по политчасти, но — потому ли, что пророки как в своем отечестве, так и в своем взводе ценятся невысоко, или потому, что наш старший лейтенант каждую беседу начинал с фразы: «Боец обязан любить своего командира», — мы охотнее слушали полкового агитатора.
Бойцы всегда радостно встречали этого молодого офицера, который, как никто, умел поднять настроение, заинтересовать. Сейчас армия наступала, и солдатам хотелось, чтобы кто-то убедил их, что наступление это уже не остановится до окончательной победы. Нам хотелось, чтобы кто-нибудь не из нашего взвода, а извне еще раз подтвердил, что мы сильны. И полковой агитатор умел так поговорить, что бойцам становилась ясна перспектива, которую не затмевали даже трудные военные будни — самое страшное, что есть на войне. После беседы полкового агитатора каждому из нас казалось, что мы побывали в Ставке Верховного Главнокомандующего, а это для солдата имеет большее значение, чем можно предположить…
Лейтенант умел вставить в беседу крутую шутку, иногда, может быть, чересчур соленую, но всегда уместную и острую. Мы начинали смеяться заранее, как только он спрашивал, нет ли среди нас женщин, а выслушав, хохотали, как способна хохотать одна пехота.
Наш старший лейтенант, которого назначили командиром взвода вместо выбывшего лейтенанта, вернулся из штаба полка, когда беседа с полковым агитатором была в самом разгаре. Он кивнул агитатору и приказал:
— Отделение Красова — в разведку. Два других — в полковой наряд, патрулировать по улицам.
— Когда же еще к нам? — спросил Красов лейтенанта.
— А я не собираюсь покидать вас сегодня, — засмеялся тот. — Примете к себе в разведку?
— Зачем вам рисковать? — мрачно проговорил Красов.
— Ну вот! — рассмеялся агитатор. — Тоже нашли барышню!
— Товарищ лейтенант, — обратился к агитатору Брылев, — вы наше солдатское дело всегда выполните, а вот мы ваше — нет.
Я понимал Брылева: его крестьянская бережливость чувствовалась во всем. Лейтенант был для него ценностью, рисковать которой он считал нецелесообразным.
— Резолюция верная! — рассмеялся Кузьмин.
Наша дискуссия ни к чему не привела. Полковой агитатор проверил диски автомата и, провожаемый восторженными взглядами бойцов, вышел с Красовым.
На дворе было ветрено, неуютно. Мы шагали по пустынным улицам, приглядывались к темным кустам возле усадеб и всматривались в белую степь, куда ушли наши товарищи вместе с полковым агитатором. Мороз обжигал лица; руки, державшие оружие, коченели, ноги наливались усталостью. Мне думалось, что гораздо легче отдать жизнь сразу и значительно труднее отдавать ее по минутам. Опасность всегда рождала у меня какой-то праздничный подъем, а вот побороть будни — тут и впрямь нужна настоящая сила…
Часа в три ночи вернулся Красов. Он повстречался мне печальный и сосредоточенный, когда выходил из штаба полка.
— Что случилось? — спросил я, напуганный его необычайно озабоченным видом.
— Лейтенант ранен, — ответил он мрачно.
Мы грустно помолчали.