Изменить стиль страницы

Скидывать было трудно, но эта работа требовала некоторой смекалки, она была активная, давала удовлетворение и потому казалась гораздо легче всех работ, которые он выполнял маленьким. К тому же в обед его не гоняли поить лошадей, он отдыхал и, вспоминая свое «счастливое» детство, радовался, что оно наконец кончилось.

…Величайшие события Октября 1917 года для четырнадцатилетнего Ивася отчасти заслонило семейное горе: в августе этого года Юхима Мусиевича известили, что прапорщик 135-го Керчь-Еникальского имени принца Саксен-Кобург Готского полка Микола Юхимович Карабут сложил голову за отечество.

Смерть частенько наведывалась к ним. На памяти Ивася умерли бабушка и дедушка, трое малышей и, кроме того, жившие в соседнем селе дедушка и бабушка с материнской стороны. Как ни жаль было Ивасю этих родичей, ни по ком из них он не плакал. Не плакал он и по Миколе. И хотя утрата старшего брата была для него тяжелей всех предыдущих, потому что Миколу он очень любил, все же больше убивало его горе родителей, а не свое собственное.

Особенно отразилось несчастье на Юхиме Мусиевиче. Если мать только плакала, то у отца переменился характер. Всегда строгий, твердый, уверенный в себе, не способный на жалобы, он как-то сразу ослаб и на глазах у Ивася сошел с недосягаемого пьедестала, на котором стоял всю жизнь. Больно было слушать, как отец жаловался на судьбу или искал сочувствия у младших сыновей.

Отец не приказывал, как раньше, а просил Ивася беречь себя, не ввязываться в политику, чтобы не принести семье нового горя. Ивась заверил, что всегда будет слушаться родительских советов, а себе дал слово первым делом заботиться о покое родителей.

И в доказательство, что он держит слово, Ивась начал с того, что не вступил в Социалистический союз молодежи, хотя ему очень хотелось стать его членом.

Революция продолжалась, каждый день приносил новости. Когда был опубликован третий универсал Центральной рады, Карабутенко почувствовал себя преданным «самостийником» и с восторгом слушал на митинге зажигательную речь стройного, в синей чумарке и великолепной, с красным шлыком серой папахе, бывшего корнета, а теперь начальника милиции, который клялся отдать жизнь за мать-Украину и ее Центральную раду и призывал присутствующих сделать то же.

Преданность Ивася, которому было уже четырнадцать с половиной лет, национальной идее не содержала не только ненависти, но даже и недоброжелательства к русским. В Мамаевке жил только один русский, который к тому же и говорил не «по-господски». Он был скорняк, жил бедно и не делал никаких попыток угнетать украинцев.

Земский начальник, который жил в Мамаевке и мог воплощать в себе национальный гнет, был не русский, а грузин, а местный урядник — украинец. Таким образом, у Ивася, естественно, сложилось правильное представление, что всяческие притеснения, гнет, неправда, русификация школы — все это шло не от русского народа, а от начальства, от господ, от царских властей.

Значительно повлияла на взгляды Ивася по национальному вопросу весна 1918 года, и притом без помощи митингов, речей, брошюр и воззваний. Они с Аверковым стояли на улице в толпе других граждан и молча наблюдали колонну немецких солдат, входившую в город в соответствии с договором между Украинской Центральной радой и кайзером Вильгельмом Вторым.

Люди в основном вздыхали, как вдруг раздалось:

— Вот тебе и Центральная рада! Продала свою мать-Украину немцам…

Ивась оглянулся и заметил позади себя старичка, довольно интеллигентного на вид.

— Как вам не стыдно так говорить! — возразил ему сосед — стройный молодой человек с усиками, лицо которого показалось Ивасю знакомым. — Немцы не выполнили договор! Немцы обманули нас! Не Центральная рада, а немцы!

— Обманули… Да что там — дети сидели в Центральной раде? Обманули… Продали!

Ивась наконец узнал человека с усиками. Он был начальником милиции при Центральной раде. Потом, когда в городе установилась Советская власть, этот тип остался в милиции, но уже клялся отдать жизнь не за Центральную раду, а за Советскую власть… А теперь? Верно, устроится у немцев?..

Ивась с презрением смотрел на тонкие черты наглого лица, чувствуя, как растет его ненависть к этому человеку. На губах Аверкова мелькнула улыбка. Глядя прямо в глаза офицеру, он проговорил с нажимом:

— «Дадут колбаски пожевать — ты все продашь, отца и мать!»

— Как твоя фамилия? — вспыхнул бывший начальник милиции.

— Шевченко, — ответил юноша, — Тарас Шевченко!

Стук кованых сапог по мостовой глушил перебранку, но несколько человек удивленно обернулись.

— Ха-ха-ха… — засмеялся старичок. — Правильно, молодой человек! Тарас Григорьевич Шевченко!

— Как твоя фамилия, я спрашиваю?! — прошипел бывший начальник милиции.

— Я сказал! — засмеялся Аверков, чувствуя поддержку публики.

— Ты еще скажешь! — угрожающе процедил молодой человек с усиками, и Ивась испугался.

— Пойдем! — он дернул товарища за рукав, и они шмыгнули в толпу.

— Большевик! — послышалось вслед.

— Хо-хо! Большевик! Какой из гимназиста большевик?. Да вы знаете…

Что дальше говорил старичок, Ивась уже не слышал, спеша как можно дальше уйти от опасного «оппонента».

Вскоре приход гетмана Скоропадского, назначенного немецким оккупационным командованием, окончательно убедил Ивася, что нельзя правильно разрешить национальную проблему, не разрешив классовую, и что в первую очередь надо решать именно классовый вопрос.

2

Следующим моментом, значительно продвинувшим идейное развитие юноши, было радостное семейное событие — неожиданное возвращение Хомы.

Оказалось, что ему очень не повезло: он пошел на фронт, чтобы удовлетворить свою страсть к войне, но в первый же день пребывания на передовых позициях, ни разу не выстрелив, попал вместе со всей ротой в окружение и был взят в плен.

— Что ж ты нам не написал? — сквозь слезы спрашивала мать.

А Хома рассказывал, как восемнадцать раз бежал из плена, как его били, как подвешивали за скрученные назад руки, как уменьшали и без того ничтожный паек.

— Что ж ты не написал? Можно было посылку послать. Люди вон посылали…

Хома не отвечал, и Ивась понимал его: снести голод было легче, чем показать свое малодушие. Ивась и переживал пытки, перенесенные братом, и радовался его возвращению, и восхищался его мужеством. Мать плакала, слушая рассказы сына. Отца, кажется, совсем не трогали пережитые сыном мучения, на лице его только светилась радость, что Хома жив.

— Теперь ты умудрен жизнью! — говорил Юхим Мусиевич после того, как схлынула первая радость встречи. — Сам увидел, к чему приводит непослушание!

Хома вздыхал и утвердительно кивал головой.

— «Взявший меч от меча и погибнет!» — начинал отец-педагог цитатой из Священного писания второй раздел программы перевоспитания Хомы.

Когда сын наконец дал слово не брать в руки оружия, отец успокоился и перешел к новой теме — о необходимости для Хомы жениться.

Ивась не приобрел себе в лице старшего брата советчика и оппонента в спорах. Если отец, дискутируя с Ивасем по социально-политическим или морально-философским вопросам, относился к 14—15-летнему сыну как педагог к ученику и потому иногда кое-что недосказывал или, сам не имея ответа на вопросы Ивася, уклонялся от разговора, вместо того чтобы сообща подумать над разрешением сложной проблемы, то Хома после плена вообще избегал дискуссий.

В детстве Хома, как старший, охотно поучал младшего брата, наставляя его на путь истинный. Он, к примеру, объяснял, что материться — грех; Ивась еще не знал тогда значения слова «материться», но запомнил это.

Что касается сказок, то Хома не всегда выполнял просьбы братишки и, когда ему не хотелось рассказывать, спрашивал, бывало:

— Будешь слушать?

Ивась забывал о коварстве этого вопроса и простодушно отвечал:

— Буду.

— Жил-был рак…

Тут Ивась подымал визг, но Хома неумолимо доканчивал: