Изменить стиль страницы

— Хозяин я этого куреня, вот кто!

Полицаи опять захохотали.

— Вот потеха!

— Да чего с ним возжаться. Спусти его вниз головой.

— Это меня-то? Хозяина? Да я вас, сукиных сынов… — Тимофей замахнулся тростью, но ударить не успел.

Полицай поймал его руку, зажал в своей медвежьей лапе, крутанул, дал пинка в спину, и Тимофей загремел по ступенькам, прижимая к груди трость и котомку. Полицаи сошли с крыльца, подхватили Тимофея, подвели к калитке и вытолкали на улицу.

— Еще раз сунешься покой наш нарушать, знай, за штаны на акации подвесим.

В груди у Тимофея что-то клокотало, в горле булькало и хрипело. Он не мог говорить. Гнев душил его, он захлебывался от ярости и злобы.

«Что же это такое, боже мой! При Советах голоса лишили… на край света упекли… имущества решили… И при „новом порядке“ в свой курень не моги взойтить. Ладно, я вам покажу порядки…»

Он оглянулся. На улице ни души. Хуторяне редко выходили за ворота, больше отсиживались по домам. Наконец Тимофей увидел мальчонку, спросил, где правление.

— Вон в том новом помещении, — показал мальчонка, — где был сельсовет.

Павел и лейтенант сидели в кабинете и составляли список очередной группы жителей для отправки в Германию. Перебирая в памяти хуторян, Павел называл фамилии, а лейтенант записывал. Первыми заносились в список те, кто, по доносу Бирюка, был недоволен «новым порядком».

— Сколько? — спросил Павел.

— Двадцать три, — ответил лейтенант.

— Пожалуй, больше некого записывать. Остались больные, калеки да старая рухлядь.

— Такой товар не имеет спроса на рынках великой Германии. Пока хватит этих. Шеф будет доволен. Ставлю точку.

В дверь постучали.

— Заходи! — крикнул Павел.

Вошел полицай.

— Какой-то старик хочет видеть атамана.

— А за каким чертом старику сюда понадобилось? Ну, да уж ладно, впусти.

У Тимофея зашевелились волосы на голове. Он узнал голос сына. «Неужели?» Хотел рвануться вперед, чтобы скорее убедиться своими глазами, действительно ли сын его там, за дверью? Но, как назло, ноги точно свинцом налились, и он никак не мог сдвинуть их с места. Полицай помог. Он толкнул его в спину, сказал:

— Давай, давай, чего жевалку открыл и губу свесил, старый мерин. Проходи, атаман ждет.

Тимофей вошел в кабинет, взглянул на сына и, если бы не трость, на которую он опирался, упал бы на пол.

— Пашка?..

— О-о, батя! — с удивлением произнес Павел. Он не выразил ни малейшего восторга, никаких порывов сыновней радости. — Вернулся домой, значит? Поздравляю.

Тимофей нахмурился.

— Домой, сказываешь?.. А кого впустил ты в мой курень?.. Головорезов?..

— Тише, батя, тише. Это мои верные помощники. Они такие же бывшие арестанты, как и ты…

— А кто предал меня советскому суду?

— Ты, батя, лучше не шуми.

— Отец? — спросил лейтенант. — Не буду мешать вашему любезному разговору, — и удалился.

Тимофей сел на стул и застучал тростью об пол.

— Нынче же очистить курень! Я не собака, чтоб у подворотни валяться.

— Русским тебе, батя, языком говорю, угомонись. А не то связать прикажу.

— Что-о? — побагровел Тимофей, срываясь со стула.

— А то. Про курень и думать забудь. Он мой. Советую по-хорошему, занимай флигель во дворе у меня. А не хочешь, на хуторе много новых куреней пустует. В любом поселяйся.

— Сукин сын… Да ить и флигель, и курень, и все подворье — мое кровное. Все мое! Как ты смеешь, щенок…

— Поаккуратнее, батя, выражайся. Не оскорбляй атамана при исполнении им служебных обязанностей. Беду наживешь.

— Недолго будешь атаманствовать!

— Сказал тебе, не кричи, а то холодную ванну примешь.

— Буду кричать. Я тебя выведу на чистую воду. Большевикам служил, а теперь немцам задницы лижешь? Вот пойду и все им выложу. Они тебя завтра же повесят, басурмана.

— Тише, батя, А то я добрый, добрый, но и злючий бываю, весь в тебя.

— Тьфу! — плюнул Тимофей. — Ублюдок ты, а не сын мой!

— Батя! — вскричал Павел, и лицо его налилось кровью. — Много лишнего говоришь. Берегись, ежели зло меня возьмет.

— Грозишь? На погибель послал меня, а теперь грозишь? — Тимофей ударил тростью по столу. — Изничтожу поганца!

Павел метнулся в угол, крикнул:

— Соколы!

Полицаев будто вихрем внесло в кабинет.

— Связать! — приказал Павел.

Через какие-нибудь две-три минуты Тимофей лежал связанным на полу и в бессильной ярости скрежетал зубами. Павел подошел к нему, покачал головой:

— Эх, батя, батя… Говорил тебе, давай по-хорошему. Нет, руку поднял на атамана, всем народом избранного. Прошло то время, батя, когда ты мог меня, уже взрослого, пороть или обворовывать, на погибель толкать. Прошло и не возвратится.

— Изыди с глаз моих, нечестивец, — прохрипел Тимофей.

— Теперь — продолжал Павел, не слушая отца, — я могу положить тебя под ноготь и… как гниду…

— Погоди, сукин сын, я тебе покажу, как ногтями гнид давят. Погоди…

— Хотел я, батя, холодную ванну тебе устроить, да передумал. Так и быть, не стану омрачать светлый день твоего возвращения.

Тимофей замычал, натужился, но прочные веревки только сильнее впились в тело. Под кожей щек старика буграми ходили желваки, на руках вздулись вены.

— Крепкий, чертяка, — прищелкнул языком полицай. — Оглоблю кулаком может перешибить, — и провел ладонью по скуле, которую ему чуть было не своротил Тимофей.

XXVII

Анку не покидала мысль о побеге. Днем и ночью она думала об этом. Но к какому бы она ни приходила решению, каким бы удачным ни был план, он неизбежно разбивался о непреодолимое препятствие… Убежать, скрыться Анка могла в любое время. Но дочка?! Как быть с нею? Оставить в хуторе? Нет, на это Анка никогда не согласилась бы. Взять — значит подвергнуть ребенка вместе с собой смертельной опасности, риску замерзнуть где-нибудь в степи.

— А может, так и сделать? — однажды с холодным отчаянием сказала Анка Акимовне. — Смерть легкая. Говорят, когда человек замерзает, он не чувствует ни холода, ни боли. Наоборот, становится тепло, даже жарко, и он сладко засыпает…

— Не дури! — оборвала ее Акимовна. — Ишь, додумалась… себя и ребенка насмерть заморозить!

— Да уж лучше смерть, чем такая жизнь. Ежели бы вы знали, Акимовна, что со мной делается, когда он приходит. Видеть его не могу. Ненавижу. Так и хочется схватить со стола нож и проткнуть его гадючье сердце. Но… — Анка беспомощно развела руками, — я должна выслушивать его любовные бредни. Терпеть, когда он сажает к себе на колени Валю, угощает ее шоколадом. Господи, я готова руки на себя наложить!.. Ведь всякому терпению бывает конец.

— Не дури, говорю, слышишь? — сурово прикрикнула Акимовна и, помолчав, спросила:

— Когда приходит, не обижает?

— Нет. Вежливый, даже ласковый. Поиграет с Валей и уйдет. А мне от этого еще, тошней. Ведь все это притворство. Какую же надо иметь черную душу, чтобы поднять руку на вас? Отправить на германскую каторгу не только взрослых хуторян, но и подростков? Повесить старика Силыча? А отца как он встретил? Весь хутор об этом гудит.

— Страшный человек! — согласилась Акимовна. — Он мог бы и родную мать казнить. Слава богу, что она померла. Но надо вытерпеть. Обдумать, как быть… Вместе обдумаем, Аннушка.

— Голова как чугунная стала от этих дум.

— Потерпи, голубонька. По всему видно, что он замышляет что-то недоброе. Но, бог даст, его черные замыслы пойдут прахом.

— На бога надейся, Акимовна, а сам не плошай.

— Вот-вот, не плошай. Крепись, дочка.

Бирюк изредка, чтобы не навлечь на себя подозрение, навещал Акимовну. Он всячески поносил Павла, изощрялся в оскорбительных прозвищах, на чем свет стоит ругал немцев и «новый порядок». Но ничего у Акимовны выпытать так и не смог. Она не доверяла ему, терпеливо выслушивала и молчала.

Бирюк ворчал про себя:

«Нудное дело — в чужих душах ковыряться. Вышибать из них души, как вышибли из моего батьки, вот это стоящая, веселая работенка».