Изменить стиль страницы

— Куда угодно, но позора на свою голову не приму, — голос Тани прерывался от рыданий.

— А я говорю — пожалеешь, сука… — Павел открыл в прихожую дверь. — Эй, соколы! Отдаю ее вам до утра. Только до утра. Да не тут, не в курене… А чтоб не кричала, кляп ей в рот, и тащите в сарай.

Но Таня и без того не могла кричать: у нее пропал голос. Ей показалось, что фитиль в лампе моргнул и угас, а она, провалившись сквозь пол, с невероятной быстротой падала в бездонную темную пустоту. Но это только казалось Тане. Потеряв сознание, она упала на длинные и узловатые руки полицая…

На рассвете, когда в хуторе все спали, к Дому культуры подкатил грузовик. В кузове на откидных скамейках сидело двадцать автоматчиков. В двери показался заспанный немецкий лейтенант, начальник Бронзокосского гарнизона. Он вполголоса произнес несколько слов по-немецки. Автоматчики попрыгали на землю и поспешно скрылись в Доме культуры. Машина развернулась. Спустя несколько минут грузовик скрылся за хутором, оставив за собой медленно оседавшее облако пыли.

А с восходом солнца полицаи и солдаты сгоняли хуторян к правлению. Старики и подростки, женщины и девушки шли на сбор, охваченные смутной тревогой. Они предчувствовали, что атаман затеял что-то недоброе. Таня находилась в правлении, в кабинете Павла, ее привели полицаи еще спозаранку. Последним в сопровождении солдата и полицая пришел Бирюк. Он огрызался на полицая, отталкивал от себя солдата, еле волочил ноги и прихрамывал, опираясь на палку. Павел исподлобья посмотрел на Бирюка.

— Ты что же это, большевистский холуй, особого приглашения ждешь?

— Да еще упирается, сволочь, — сказал полицай.

— Потурить бы тебя на работу, чтоб знал, как выполнять приказы. Да таких хромоногих калек не принимают.

— А что я? — прогудел Бирюк. — Могу разве угнаться за ними? Они вон как шагают…

— Молчать, падаль! — прикрикнул Павел. — Небось, с Анкой в сельсовете усердствовал до поту?.. Запомни: ежели еще раз нарушишь установленный порядок, пристрелю как собаку. Не посмотрю, что калека, — он повел взглядом по толпе и продолжал: — Кого буду выкликать, отходи в сторону… Краснянский Михаил!.. Быкодорова Авдотья!.. Шульгин Петр!..

— Да он же еще отрок, — сказал беззубый, с провалившимися морщинистыми щеками старик. Как и прежде, он стоял впереди толпы, все так же опираясь руками и грудью на палку. — Какой же из такого работник?

— А ты помолчал бы, Силыч, — покосился на старика Павел.

— Ну уж! Я перед твоим батькой головы не клонил…

— Молчать, когда атаман говорит!.. Дальше… Титов Ефим!.. Выходи, выходи, что за бабьи юбки хоронишься?.. Зотова Татьяна!

Полицай вывел Таню из правления, указал:

— Вон к тем ступай…

Не удержались женщины, зашептались:

— Танюшка!

— Боже мой!

— Да на ней лица нет!

— А похудела-то как, сердечная!..

Лейтенант стоял возле и молча наблюдал за происходившим. А Павел, шаря по толпе злыми глазами, выкрикивал все новые имена. В сторону отходили средних лет мужчины, женщины, но больше подростки. Павел повернулся к полицаю:

— Считал?

— Как же, подсчитывал.

— Сколько?

— Пятьдесят восемь.

— Хватит!

Лейтенант утвердительно кивнул головой, поднял руку. Из распахнувшейся двери Дома культуры быстро потянулась живая цепочка автоматчиков, и в течение нескольких секунд группа отобранных Павлом хуторян была охвачена кольцом. Лейтенант подошел к Павлу, сказал тихо:

— Шеф будет доволен твоими стараниями, атаман.

Павел просиял.

— Так вот, хуторяне! — продолжал он уже мягче. — Вы пойдете на полевые работы. Поможете селянам озимые хлеба сеять. А чтоб вас никто не обидел по дороге, надежную охрану даем. Постели вам дадут, кормить будут. Так что брать с собой ничего не надо. Всем будете обеспечены. Закончите работы и обратно домой. С богом! — махнул он рукой.

Окруженные автоматчиками, двинулись в далекий неведомый путь хуторяне, глотая горячие слезы. Среди оставшихся кто-то заплакал, кто-то охнул, упал на пыльную дорогу, заголосили дети. Толпа хлынула было за уходившими, но из Дома культуры выбежали солдаты, преградили дорогу.

— А и брешешь же ты, сопливый атаман, — покачал головой Сила Силыч. — Своему народу брешешь. Сказал бы хоть правду, мол, на германскую каторгу посылаю вас… У меня, мол, не розничная, а оптовая торговля людьми…

— Замолчи, старый хрыч, — зашипел Павел.

— Не замолчу… Не запугаешь… Я пока еще на родной земле стою…

— А вот я заставлю тебя стать на колени и стукнуться лбом в эту землю. Потом поклонишься и мне. Но раньше отобьешь земной поклон немцу, другу и спасителю нашему.

Старик, опираясь на палку, приблизился к Павлу.

— Нет, раньше тебе. На! — и он плюнул ему в лицо. — И другу твоему. На! — и на щеке лейтенанта повис плевок.

Лейтенант дернулся, отпрянул и, брезгливо морщась, выхватил из кармана платок:

— Мразь…

Павел ударил старика ногой. Силыч, выронив палку, повалился на землю. Полицаи схватили его за руки, подняли, встряхнули, словно мешок с костями, и, держа его под мышки, вопросительно посмотрели на атамана.

— Вздернуть! — взвизгнул, брызгая слюной, Павел. — И немедля. Повесить при всем народе!..

Толпа ахнула, качнулась и замерла…

XXIV

Во время бомбежки Кумушкина Рая погиб заведующий поселковым медпунктом. Теперь Душин заменил его.

Помещение медпункта так же, как и на Бронзовой Косе, состояло из трех комнат. В двух размещались процедурная и приемный покой; в третьей комнате жил фельдшер.

Дарья Васильева ведала колхозной баней. Возвращаясь с лова, рыбаки прямо с берега шли мыться. Жены еще на берегу вручали им белье. Напарившись всласть, рыбаки благодарили заботливую Дарью, расходились по хатам.

Не забывала Дарья и медпункт; в свободные часы она по старой памяти помогала Душину: мыла полы, стирала марлевые занавески, постельное белье из приемного покоя. Бывало, скажет Душин:

— Ты бы, Дарьюшка, отдохнула. У тебя и так хватает забот. Оставь, я сам сделаю.

Она улыбнется, ямочки на румяных щеках так заиграют, что кажется, будто они светятся:

— Сейчас, Кирилл Филиппович, у каждого забот по горло. Вон мой Гришенька третьи сутки в море. А к вам больные даже ночью приходят, с постели подымают. Тоже устаете, небось?

— Привык.

— И я к труду привычна, — и она снимала с койки несвежие простыни, стаскивала с подушек наволочки, стелила чистое белье, а на окна и застекленные шкафы вешала белоснежные марлевые занавески.

Душин следил за непоседливой и проворной Дарьей умиленным, благодарным взглядом. А кончалось тем, что его лицо становилось печальным, глаза темнели. Он вспоминал свою тихую, застенчивую жену, так страшно погибшую под бомбежкой на полевом стане. Рассеянный и занятый думами о покойной жене, Душин забывал о том, что, может, в сотый уже раз обращается с одним и тем же вопросом к Дарье.

— Так она перед смертью ничего и не сказала?

— Какое там! И пикнуть не успела, бедняжка, подголовы срезал осколок враз.

— Да, да… — спохватится Душин. — Ты же говорила мне об этом… Забываться стал.

— Нельзя так расстраиваться, Кирилл Филиппович. Все равно этим горю не поможешь. А себя пожалейте. Вы людям нужны.

— Да, это, конечно, справедливо… — согласится он и затихнет, а думы все о ней, о жене…

Евгенушка пришла на медпункт в тот момент, когда Дарья только что закончила мыть полы и стелила пестрые дорожки.

— С первым осенним дождиком вас, — сказала Евгенушка, войдя в процедурную.

— А-а, Ивановна! — приветливо встретила ее Дарья. — Проходи, проходи, чего у двери топчешься.

— Нет, нет, — запротестовала Евгенушка. — Филиппович, дайте мне табуретку, я тут, у порога, посижу, а то у меня туфли перепачканы.

— Пожалуйста, Ивановна, садись, — пододвинул он табуретку.

— Уф! — выдохнула Евгенушка. — До чего же не люблю я, когда хмурится небо. Плывут по нему какие-то лохматые грязные тучи, похожие на застиранные простыни, и сеют мелкое-мелкое водянистое просо. И море становится серым, тусклым, неприветливым.