Изменить стиль страницы

— …Во второй половине дня, — возвещает диктор, — в помещении новой имперской канцелярии товарища Молотова принял рейхсканцлер Германии господин Гитлер…

Вот он — Гитлер. Носатый, с рыхлой мордой, с длинной челкой наискось лба. Поразительно похожий на того, каким его изображают карикатуристы. Он одет в двубортный френч с железным крестом и еще каким-то значком, а на рукаве у него раскоряченный орел с венком и свастикой.

Гитлер обменивается с гостем рукопожатием и показывает на кресло — прошу, мол, садитесь. И сам плюхается в кресло. Он очень самоуверен… Ну, гад.

Я снова, не выдержав, обернулся.

Еще позади меня сидел старик — седой, и особенно седой оттого, что сейчас его седина фосфорилась в лунном свете экрана. Он был морщинист, а глаза его были темны и всезнающи. Будто он все знает. И былое. И наперед. Будто он знает, как неисповедимы пути, какими движется мир, и как неожиданны и заковыристы бывают повороты, и как все это потом сглаживается временем — все сглаживается, только морщины остаются на лицах стариков, только седины остаются…

И еще лицо. Но до чего знакомое! Налитое, круглое, нос пипочкой… Где-то я его видел. Где же я его видел?.. Был канун праздника… Нет, был праздник… Я припоминаю мучительно. Да, вот он стоит в кузове грузовика. Под мышкой у него палка, а к палке прибита буква «Я»… А теперь он сидит и смотрит на экран.

Я посмотрел на Ганса.

Лучше бы я на него не смотрел.

Нет, мы, конечно, и до того, как пошли в кино, все уже знали об этом.

Мы газеты читали. Мы радио слушали. Мы были в курсе.

Что ж, раз надо так надо. Договор так договор. Не с теми — так с этими. Вынужденный шаг. Ради мира. Для обеспечения границ.

Но еще до того, как мы с Гансом были в кино, произошло следующее, о чем я покуда умалчивал, потому что надеялся — все это буза, недоразумение, все это утрясется.

Оказалось же — не буза.

Едва Ганс вернулся из Испании, к нему пришел Карл Рауш. Он явился, выждав ровно столько времени, сколько отведено приличиями на то, чтобы дать возможность человеку побыть наедине с семьей.

— О, ви бин и фро, дас и дих зее! — закричал он с порога, обнимая Ганса и хлопая его увесистой ладонью по спине.

— И аух, — улыбнулся Ганс. — Ви геест дир, альтер?

Я вам переведу весь этот разговор, слово в слово.

«О, как я рад тебя видеть!» — заорал толстяк, войдя в квартиру. Полез обниматься. И надавал по спине Гансу приятельских грубых затрещин.

«Я тоже, — заулыбался Ганс. — Как поживаешь, старина?»

Он, кажется, был действительно рад повстречать своего земляка и товарища после столь долгой разлуки.

Карл отстранился, держа руки на плечах Ганса, восхищенно оглядел его с головы до ног. Куцыми пальцами ощупал ткань серого костюма, в котором был Ганс. Заинтересовался:

— А шенер анцуг… Хаст ин дорт кауфт? — И повел головой куда-то в сторону.

— На, ин Парис… Про-ез-дом, — невесело усмехнулся Ганс.

(«Какой красивый костюм… — похвалил Карл Гансову одежду. — Ты его там купил?» Очевидно, он имел в виду Испанию, но прямо не сказал об этом, так как это по-прежнему оставалось тайной, а я присутствовал при этом разговоре, вертелся рядом.

«Нет, в Париже, — ответил ему Ганс и, усмехнувшись горько, добавил по-русски: — про-ез-дом…»)

Должно быть, он вспомнил, как они оказались в Париже — солдаты преданных армий, воины павшей республики, плакавшие от обиды и ненависти, уходя за Пиренеи.

Ганс направился к буфету, достал оттуда начатую бутылку коньяка, две рюмки. Они сели за стол. Чокнулись.

— Прозит!

— Прозит.

(А это никак не переводится. Смысл же известен:«за ваше здоровье!», «Поехали!», «Дай бог не последняя!»)

Карл вынул из кармана свою трубку и принялся неторопливо железной лопаточкой набивать ее курчавым табаком.

— И муас мит дир ин анэр эрнст’н зах’н рэдн…

(«Мне нужно поговорить с тобой по очень важному вопросу…»)

Он сказал это глухо, не отрывая взгляда от трубки, будто заранее тяготясь предстоящим разговором.

— Варум ден ауфшиб’н? — Ганс щелкнул зажигалкой, поднес огонек к трубке Карла.

(«Зачем же откладывать?»)

Карл затянулся, кашлянул надсадно, сощурил от дыма глаза:

— Вайст ду, дас вир нах Остеррайх цурюк фарн?.. Дас ист фаст зо энтшид’н…

(Что?.. Мне показалось, что я ослышался. Потому что Рауш заявил буквально следующее: «Ты знаешь, мы возвращаемся в Австрию… Это почти решено».)

Ганс уронил зажигалку на пол. Нагнулся за ней. Выпрямился. И произнес тихо:

— Ду бист нарриш вурн…

(Он сказал: «Ты сошел с ума…»)

— На, — покачал головой Карл. — Их бин ганц г’зунд… Эльза хат има хамвэ нах Веан.

(«Нет, я в полном порядке… Но Эльза очень тоскует по Вене».)

— Но ду вайст дох, дас йетцт дорт ди «наци» зан?

(Ганс сказал ему: «Но ты же знаешь, что там «наци», нацисты!»)

Он все же надеялся, что Карл шутит, он все еще не верил, что тот несет все это в здравом уме.

Рауш нахмурился, помолчал, будто колеблясь, продолжать ли эту беседу. Но он превозмог колебание, хотя и было заметно — с трудом превозмог.

— Ди лецт’н форкомниссе хаб’н юберцайгт, дас ма мит инен ин фрид’н лебен канн… Безондерс йетцт, нах-дем дер фертраг унтацайхнет ист.

(«Последние события убедили меня в том, что и с ними можно жить в мире… Особенно теперь, когда подписан договор».)

Вы можете догадаться, о чем думал Ганс, когда мы с ним сидели в кино и когда я испугался, взглянув на его лицо.

Ганс поднялся, взволнованно и загнанно обежал комнату, вернулся, стиснул пальцами спинку стула:

— Ду хает мир шейнт фергесс’н, вер ди «наци» зан!..

(«Ты, кажется, забыл, что такое «наци»!..)

Рауш пожал плечами.

— Аллес ин дера вельт ист унгефер, май либер…

Он взял бутылку, снова налил рюмки, примирительно улыбнулся Гансу.

И это означало: «Все на свете относительно, дружище…»

— И глауб, вир хам фергесс’н, дас ди «наци» аух «соци» зан, — продолжал Карл. — Эс ис я ка гехаймнисс, дас дер Гитлер фюль фюр ди дойчен арбайтер гетан хат…

Спинка стула хрустнула в руках Ганса.

(Я еще не перевел вам то, что сказал Рауш. Он сказал… Но у меня язык не поворачивается повторить то, что он сказал. А я обещал — слово в слово… Он сказал: «Кажется, мы забыли, что «наци» — они в то же время и «соци», социалисты… И не секрет, что Гитлер многое сделал для немецких рабочих…»)

Глаза Ганса округлились от бешенства. Я ждал — вот сейчас он ударит…

Но он лишь прошипел задыхаясь:

— Шау даст’т ауссикумст!

(«Убирайся вон!»)

Рауш поднялся из-за стола и стал торопливо совать в карманы трубку, кожаный кисет, лопаточку. Уже у двери он обернулся:

— Мер хает мир них цу зог’н?

(«Ты больше ничего не хочешь мне сказать?»)

— Йо…

Голос Ганса звучал уже спокойней и тверже.

— Йо. Их виль зог’н, дас ду а ферретер бист!

(Так его! Правильно. Ганс ответил: «Да. Я хочу сказать, что ты — предатель!»)

Но когда входная дверь захлопнулась за Карлом, он опустился на стул — тяжело, обессиленно. Потянулся к рюмке с коньяком. Рука его при этом мелко дрожала. Дрожала больше обычного. Эту нервную дрожь он привез оттуда, с войны. А тут еще стал частенько прикладываться к бутылке.

Я положил свою руку поверх его руки. И сказал:

— Не надо… папа.

Я так впервые назвал его.

И снова у нашего подъезда стояла машина.

Сколько их здесь перебывало?

Та, на которой мы впервые приехали в этот дом — новоселами. Та, на которой Ганс и его товарищи начали свой путь в далекую и горькую страну, откуда не всем суждено было вернуться. И та недоброй славы машина, на которой увезли Якимова…

И вот снова грузовик у подъезда. Кузов полон домашнего скарба. Будто приехали новые жильцы.

Но это не приехали. Это уезжали. Уезжали Рауши.

Толстый Карл, посасывая трубку, с примерной озабоченностью хлопотал подле машины. Он проверял, хорошо ли уложены вещи. Не свалится ли что по пути на вокзал? Не забыто ли что впопыхах?.. Нет, ничего не свалится. И вещи уложены хорошо. И ничего не забыто.