Изменить стиль страницы

Мне очень жалко его, Баха.

— Да не надо, — сказал Гошка.

— Почему?

— Ну так…

— А почему?

— Говорю: не надо.

Вот еще новости.

Мы стояли с ним, с Гошкой Вяземским, подле станции метро. И я выпрашивал у него две копейки: мне было совершенно необходимо позволить по телефону-автомату, однако у меня, как на грех, не имелось двухкопеечной монеты (был двугривенный, был даже полтинник, но двух копеек не было). А Гошка не давал, хмурился, отворачивал лицо и все твердил: «Не надо».

Между тем звонок этот был необходим. Позарез.

Уже прошла целая неделя, как я не видел Майку. Сперва мне самому было не до нее: педсовет, собрание. Потом я несколько дней подряд звонил ей домой, и как-то так получалось, что всякий раз ее не было дома: то она в библиотеке, то в театре (без меня!). Об этом мне исправно и вежливо сообщала ее мама, когда я звонил. И у меня зародилось подозрение, что это именно она, мама Вяземская, узнав про то, как меня разбирали на педсовете и собрании, решила оградить свою дочь… Вообще мне эта мама не внушала доверия. Я ее терпел только потому, что она была матерью Майки и Гошки. Майки, которую я любил, и Гошки, с которым я дружил.

Три дня подряд я не мог дозвониться Майке. Всякий раз к телефону подходила мамаша.

И сегодня я дерзнул на хитрость.

Я решил воспользоваться Гошкиной помощью. А он не только остался равнодушным к моей идее, но даже уверял, что у него нету этих несчастных двух копеек.

— Жмотничаешь, да? — рассердился я и протянул ему свой тяжелый полтинник. — Бери.

Но тут и Гошка страшно рассердился. Он вывернул наизнанку карман, выгреб оттуда белую и желтую мелочь, встряхнул, обнаружил двухкопеечную монету и зашагал к стеклянной шеренге автоматов.

Мы втиснулись вдвоем в телефонную будку.

Гошка набрал номер.

— Мама? Это я… Что? Скоро приду. Майка дома? Позови-ка.

И поспешно сунул трубку мне.

— А? — тотчас отозвалась трубка беззаботным Майкиным голосом.

— Здравствуй, — сказал я.

— Что? Кто это?..

— Это я. Здравствуй, — повторил я, улыбаясь трубке.

Трубка затаилась. Потом ответила тихо:

— Здравствуй.

Да, судя по всему, Майка сильно побаивалась своей мамаши.

— Здравствуй, — сказал я еще раз. — Когда и где?

У нас ведь с Майкой подобные разговоры были коротки: когда и где. Без лишних слов. Остальные слова — при встрече.

— Я не знаю… — Голос в трубке сделался еще тише и настороженней.

— Сегодня, — предложил я наиболее желанный для меня срок. — На Маяковке.

— Сегодня я не могу. У меня уроков много. Будет контрольная.

— Завтра, — не пал духом я. — Завтра. Там же.

— Завтра я тоже не могу, — вздохнула трубка. — Я… мы с мамой идем к портнихе.

— А послезавтра? — с надеждой спросил я.

— Послезавтра? — Майкин голос в трубке зазвучал уверенней. — Послезавтра я никак не могу. Это будет суббота, а в субботу я иду в Дом кино. Одна девочка достала билеты: всего два билета — себе и мне.

Да. Жалко, что всего два.

— Значит, в воскресенье? — сказал я уныло, потому что до воскресенья оставалась целая вечность.

— В воскресенье к нам придут гости, — сообщила Майка. — Нет, я не смогу.

— А когда же? — совсем уж удивился я этому злосчастному стечению обстоятельств. — Когда?

— Не знаю…

После этих странных слов трубка совсем замолкла. В ней было слышно только дыхание. Майкино дыхание.

— Майка! — позвал я.

И тогда в трубке задолдонили короткие прерывистые гудки.

Только сейчас, в недоумении отстраня трубку, я увидел, что Гошки Вяземского уже не было в кабине. Он стоял за стеклом, снаружи. Когда он успел выйти? И почему я этого не заметил? И отчего бы ему отсюда выскакивать?

Не хотел подслушивать чужой разговор? Или он не мог его слушать?..

Я покинул будку.

Гошка смотрел на меня неодобрительно, хмуро и чуточку жалостливо:

— Ну? Говорил же…

— Что?

— Я говорил: не надо.

Да. Говорил.

— Мамаша, значит? — спросил я, сощурясь.

— При чем здесь мама! — Он грозно надвинулся на меня. — Она здесь ни при чем. И ты не смей… Она только в одном виновата, что говорила, будто дома нет. А ее Майка заставляла врать. Понял? Вот и все. Теперь ты все знаешь.

— А… почему? — спросил я.

Я задал этот вопрос машинально. Мне вовсе не нужно было ответа. Мне вдруг, в одну секунду все на свете сделалось совершенно безразличным.

Гошка помялся, потом сказал небрежно:

— Новая у нее дурость. Появился там какой-то… задохлик, шахматист.

Но вдруг оживился:

— С Тиграном Петросяном — ничья. Во Дворце пионеров, на сорока досках. Представляешь, ничья! В пятнадцать лет — ничья с Петросяном…

— Пока, — сказал я.

И пошел.

— Женька…

Он догнал меня.

— Женька, я сегодня собираюсь в одну компашку. Магнитофон там колоссальный — «Грюндиг». Послушаем, потанцуем… а?

— Пока.

Я пересек площадь.

За скользкой от дождя оградой зоопарка стояли голые деревья. Аллеи, огибающие пруд, обычно такие людные и шумные, сейчас были пусты. Да и сам этот пруд будто вымер, лишь пара лебедей лениво плавала вокруг дощатого домика, а поодаль, на берегу, зябко отряхивались утки. Остальных птиц уже попрятали в помещения, чтобы они не простудились. Да и этим — лебедям, кряквам — по нормальным законам их жизни, наверное, уж давно полагалось бы отлететь в теплые края. Но они, конечно, никуда не улетали: или привыкли зимовать тут, или, как я слышал, им на всякий случай подрезают крылья, чтобы не сбежали.

Зато, как всегда в осеннюю пору, заметно прибыло другого населения, не обозначенного на табличках, а добровольно, по своей охоте обживающего зоопарк: ветки деревьев были черны от сидящего на них горланящего воронья, а на слякотных дорожках шевелились воробьиные стаи…

Да, зима на носу. Еще одна зима. Зима.

А у ворот зоопарка стояла лоточница в белом халате, надетом поверх пальто, и торговала мороженым.

Она тут стояла вечно: и летом, и зимой, и весной, и осенью. Торговала мороженым.

Но, странное дело, все эти минувшие годы я как бы не замечал ее. Я несколько раз в день проходил мимо, но при этом никогда ее не замечал. Она как бы исключалась из моего поля зрения. Поскольку я не должен был ее замечать — ни ее, ни ее лотка. Мне это было заказано видеть. Мной руководил непререкаемый запрет, выслушанный давным-давно, именно здесь, на этом самом месте, у этих ворот.

И я ничего не видел.

И вот лишь сейчас, приблизясь к воротам зоопарка, я увидел, я обнаружил, что это не просто лоточница в белом халате, торгующая мороженым, а та самая лоточница, которая стояла здесь давным-давно, сто лет назад. Я узнал ее. Та самая пожилая женщина. И меня вдруг поразило своей очевидностью то, что за минувшие сто лет она, эта лоточница, нисколько не переменилась: она осталась точно такой же, какой была.

А я за те же сто лет, за те же восемь лет переменился настолько, что меня-то, конечно, она ни за что бы не узнала, если б я даже ей напомнил, как однажды по неосторожности и неведенью вздумал купить у нее эскимо и что потом из этого вышло.

Нет, конечно, не узнала бы.

И я, признаться, тоже сам себя не узнавал. Не только такого себя, каким я был в ту безумно далекую пору, но даже такого, каким я был неделю назад, еще два дня назад, всего лишь час назад…

Я подошел к лоточнице, протянул ей полтинник:

— Пожалуйста, эскимо.

Часть четвертая

1

— Женя, — сказал он, — я ничего не понимаю. Когда у тебя не ладилось с геометрией, это еще… то есть это было совершенно постыдно, однако…

— Я исправил по геометрии.

— Очень хорошо. Но… что это такое?

Он повернул лежащий перед ним лист — какую-то учительскую ведомость, — чтобы мне было видно, и ткнул в него своим коричневым пальцем:

— Что это такое?