Изменить стиль страницы

Что творилось из-за этого Робертино! Вокруг только и разговоров было, что о нем. Все озабоченно гадали, когда же он приедет на гастроли в Советский Союз. В парках, в кинотеатрах, на площадях, на стадионах, в поездах, на пароходах, в банях и парикмахерских с утра до ночи распевал Робертино Лоретти. Люди давились в очередях за его грампластинками. Люди ходили по улицам, долдоня как попугаи: «О, паппагалло, паппагалло…»

Словом, это было какое-то всеобщее наваждение.

Я тоже, конечно, слышал песни Робертино Лоретти. Мне нравился голос этого мальчика. Видел я в журнале и его портрет: чернявый такой, вроде нашего Маратика.

И клянусь, что я не испытывал ни зависти к нему, ни других низменных чувств. Просто возникало некоторое недоумение. Разве мой голос хуже? В последнее время я часто солировал в концертах. Была выпущена моя пластинка. Однако из-за этой пластинки никто не ломал друг дружке ребер в очередях. Никто не печатал в журналах моих портретов. И до сих пор почему-то меня не звали на гастроли в Италию…

Но, повторяю, у меня не было никаких претензий к Робертино Лоретти.

Я чувствовал его своим соперником лишь в те минуты, когда мы бывали вдвоем с Майкой, а в это время вдруг, откуда ни возьмись:

Джама-айка,
Джамайка!..

Особенно я ненавидел именно эту песню, в которой так отчетливо слышалось: «… Майка… Майка!..» Ему-то до нее какое дело?

— Он едет в Швецию, — сказала Майка.

Я насупился. Вот и хорошо. Туда ему и дорога.

Воровато оглянувшись, Майка наклонилась, будто хотела что-то сказать мне на ухо, и вскользь чмокнула меня в щеку. Губы ее были совершенно ледяными от мороженого. Либо мои щеки были чересчур жарки и мне так показалось.

— Все это вранье, — заявила Майка.

— Что — вранье?

А то, что мы теперь быстрее в длину растем, чем умом… Вранье. А зачем тогда спецшколы заводят? Английские, математические? Потому что знают: начинать нужно рано. Иначе будет поздно. Вот знаешь, одна девочка из нашей школы — только она пять лет назад окончила — поступила во ВГИК, на актерский. И теперь ей уже двадцать три года. Она к нам приходила на вечер. Девочки спросили: «Кого вы мечтаете сыграть?» А она говорит: «Мечтала — Наташу Ростову, а теперь придется Кабаниху. Стара». Ну, конечно, двадцать три года!..

Это был Майкин конек — всегда о том же. Я с ней не спорил.

Я только никак не мог выяснить, какие же на этот счет имеются намерения у самой Майки. А вдруг она через три года, дождавшись последнего звонка, решит выйти замуж? То есть за кого она выйдет замуж — сомнений не было: за меня, конечно. За кого же еще? Но у меня не было уверенности, что к той поре, когда Майка сочтет нужным выйти замуж, — что к той поре у меня сложатся все необходимые для этого условия: ну там квартира, зарплата и прочее. Кастрюли, автомобиль.

2

— Жень, а Жень!..

Я с трудом разлепил глаза.

Было это, помнится, после уроков, после обеда; я пришел в общежитие, разулся, завалился на койку и стал читать книгу Чернышевского «Что делать?» — мы как раз ее проходили по литературе; я уже освоил два сна Веры Павловны, теперь добрался до третьего — и сам ненароком заснул.

И вдруг меня разбудили, тормоша за плечо.

— А?

Подле моей кровати стоял Усачев из третьего класса. Забавный такой малыш. Очень похожий на меня, каким я был, когда меня сто лет назад привезли в это училище. Тоже с дискантом — и довольно приличным. Все минувшее лето он целыми днями ходил за мной по пятам, приставая с глупыми вопросами, которые горазды выдумывать такие вот козявки. А потом слушал, разинув рот, каждое мое слово… Его, между прочим, как и меня, звали Женей, Женя Усачев.

И вот сейчас именно он тряс меня за плечо.

— Жень, ну, Жень…

— Чего?

— Там тебя какой-то дяденька спрашивает.

— Где?

— На улице. У ворот.

— Какой дяденька?

— Такой…

Он весь надулся, напыжился, вытянув губы трубочкой — изобразил.

— А зачем?

— Не знаю.

Вот безобразие. Не дают человеку поспать. Почитать книгу.

Я сунул ноги в башмаки, пятерней пригладил вихры и сбежал по лестнице.

У ворот, что ведут к нашему общежитию, действительно прохаживался какой-то гражданин — неспешно эдак и важно. Я тотчас догадался, что это и есть тот самый, о котором говорил маленький Женя, которого он мне только что наглядно изобразил: гражданин и впрямь был очень представительный, прямо-таки надутый важностью, в твердой шляпе с короткими полями, вроде котелка, а во рту у него была сигара — ее-то, значит, и имел в виду Женя-маленький, трубочкой вытягивая губы.

Словом, я тотчас догадался, что это и есть тот самый. И, чуть убавив шаг, направился к нему.

А вот как же он узнает меня? Ему, поди, никто меня не изображал?

Однако гражданин в шляпе, заметив мое приближение, сразу же заулыбался мне, будто старому знакомому. Узнал, стало быть. Ну что ж, ничего удивительного: наверное, в концерте видел меня либо в телевизоре — мы выступали недавно на Шаболовке.

Он протянул мне пухлую руку:

— Здравствуй. Я — Виктор Викторович.

— А-а, — сказал я. — Здравствуйте.

(Сроду я не видал, не слыхал никакого Виктора Викторовича).

— Пройдемся? — предложил он.

— Давайте, — согласился я. Отчего не пройтись.

Мы двинулись по людной Пресне. Но не в сторону училища, а в обратную сторону. Потом, за комиссионным магазином, свернули в тихий переулок.

Он швырнул в урну бычок от сигары.

— Женя, — сказал он. — Тебе известно, что искусство принадлежит народу?

— Известно, — сказал я. Кому же еще?

— Правильно, — сказал он. — Народу принадлежит. Массам. Верно?

— Еще бы.

— А известно ли тебе, что художник обязан нести массам свое искусство? Идти навстречу культурным запросам?

— Да, — согласился я. — Только нельзя ли покороче?

— Молодец, — рассмеялся он. — Как у тебя завтрашний вечер — свободен?

— Свободен, — сказал я. — Ну, уроки надо готовить… ерунда, в общем.

— Ай-я-яй, нехорошо! — Виктор Викторович укоризненно покачал головой. — Уроки надо сделать пораньше. А в семнадцать ноль-ноль надо стоять вон там, на углу. Видишь? Подойдет микроавтобус. Я буду в нем. И поедем.

— А куда? — поинтересовался я.

— К народу, к массам. Недалеко. Сорок два километра. В двенадцать будешь дома… Нет возражений?

— Лично у меня нет, — сказал я. — Только вам нужно с директором договориться, с Владимиром Константиновичем. Если разрешит — пожалуйста.

Он остановился, полез за пазуху, достал оттуда новую сигару, отгрыз конец, выплюнул, раскурил от зажигалки, сощурился.

— М-да… — сказал Виктор Викторович с нескрываемым сожалением. — А я предполагал, что имею дело со взрослым человеком.

— Где уж нам? — вздохнул я. — Мы еще маленькие. Дурачки мы.

— Теперь вижу.

Я круто повернулся и зашагал прочь.

— Женя! Погоди.

Он догнал меня, озабоченно дыша.

— Ну, зачем же… зачем же так? Давай поговорим серьезно. Я хочу, чтобы ты понял…

Чтобы я понял? А я и так уже все понял. Давно понял. С первого взгляда. И с первого его слова.

Я сразу же понял, что этот Виктор Викторович — жулик. Хотя он и был в моднючей шляпе, хотя он и дымил заграничной сигарой. Подумаешь! Всяк знает, что у нас эти дорогие сигары не шибко дороги и любой пижон может курить тот же сорт сигар, который раскуривает Форд или какой-нибудь там Роллс-Ройс.

Словом, я тотчас понял, что передо мной — жулик. Из тех, про которых пишут фельетоны в газетах. И я не ошибся. Ровно через год этот Виктор Викторович угодил в фельетон, а потом в тюрьму. Хорошо, что к тому времени я перестал с ним знаться. Лучше бы я с ним вообще никогда не знался. Но пока мы стояли с ним в тихом переулке близ Пресни и вели разговор лицом к лицу.

— Давай поговорим серьезно, — повторил Виктор Викторович. — Я хочу, чтобы ты понял. Ну, скажи, почему везде и всюду этот Лобертино?