— Читай! — прохрипел Дементий.
Петька Свистун, стоявший позади, рядом с нищенкой, поднырнул под его руку, вышел на крыльцо и развернул тетрадку.
— «Протокол от десятого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года о задержании гражданки Васильевой Натальи Сергеевны, двадцати двух лет, бывшей студентки Ленинградского университета, эвакуированной, потерявшей родных и близких и не имеющей постоянного жительства по причине умственной потери рассудка…»
— Хватит, — выдохнул Дементий и вытер ладонью мокрое лицо. Щеки его дергались реже, глаза прояснялись и загорались злобой. — Слышали все? Успокоились? Что ж, правильно. В тюрьме-то ей лучше будет, чем с вами, — там ей место, этой душе! — Он обернулся, взял нищенку за рукав и вывел на крыльцо рядом с собой. Нищенка тупо улыбалась, девочка, одетая в полосатую тельняшку, обнимала ее за шею. — Вот, глядите, пока не отвезли в милицию. Из голодного Ленинграда, из ада, родителей здесь ищет, лейтенанта своего ищет, которых она похоронила… Кто же повезет?
Угрюмая, настороженная толпа ответила молчанием.
— Ее надо отвезти в район и сдать в милицию, — повторил Дементий. — Кто же повезет? Ты, Манька?
Толпа покачнулась, укрывая в себе поспешно отступившую Маньку, ответила обиженными голосами:
— Сам протокол составлял, а другие вези…
— Колосков-то шести фунтов не наберется.
— Как незаконное дело, так щас Манька!
— Шесть — это если с котомкой, а без котомки и четырех не будет…
— Тогда ты, Матрена! — приказал Дементий.
— С брюхом-то? — Коза отвернулась и тоже устремилась в глубь толпы, сердито ворча: — Рехнулся мужик. В одних штанах остался и распоряжается, кобель меченый!..
Бабы пятились, прячась друг за дружку, и толпа отступала, откатывалась в улицу. У крыльца остался, не замечая этого, беззубый старик в самотканых портках и застиранной рубахе в желтый горошек.
— Дед! — крикнул ему с крыльца Дементий. — Запряги лошадь и отвези воровку в милицию.
Старик оглянулся и, не увидя за собой спасительной толпы, стал пятиться, виновато бормоча:
— Што ты, шынок, я штарик, грешить перед шмертью… Колошков-то тех и два фунта не наберечча… какая она воровка…
Дементий поглядел на него, затрусившего к далекой уже толпе, и сказал Петьке, что поскольку он комсомолец и актив, то везти придется ему.
— А может, это самое… — Присмиревший Петька подыскивал официальное слово. — Может, аннулируем протокол-то, а?
— Нельзя, — сказал Дементий. — Вся Малиновка об этом знает, а мы с тобой — власть и закон. Вези.
Полчаса спустя пустынной улицей Малиновки проехала подвода, увозившая нищенку с ребенком в райцентр. Из окон домов за подводой следили бабы и ребятишки, крестился на завалинке беззубый старик, шепча молитву.
А на другой день, когда возвратившийся Петька пошел по домам требовать уплаты налога по молоку и яйцу, бабы не здоровались с ним и долго потом говорили, что Петька Свистун безжалостный шкуродер, убогую нищенку за колоски в милицию отвез, а колосков-то не больше фунта было, да и те неспелые, необмолоченные…
1970 г.
ПРАЗДНИЧНЫЙ СОН — ДО ОБЕДА
Л. Ф. Сергиенко
«Задушевная моя подруга Зоя Андреевна!
Долго я тебе не писала, моя голубка, а теперь вот со всеми хлопотами развязалась и стала свободная. Завтра начну передавать свой колхоз новому председателю, ты его знаешь — Венька Байстрюк, Алёнин сын. Такой парнина выдался, институт заочно кончает, откуда что взялось. Ты как чуяла, когда о нем заботилась да научала.
Вот и старые мы стали, Зоенька, пенсионную книжку я уж получила. Я ведь тоже летом могла уйти, да тут жнитво подошло, обмолот, а потом кукурузу надо убирать, корма заготавливать. Все бы хорошо, да погода выдалась ненастная, в дождь силосовали, и я боялась, не испортился бы силос. Год-то у меня последний, завершающий, и хотелось сделать как лучше, чтобы люди потом не корили, новый председатель не обижался: ушла, скажут, а в хозяйстве беспорядок оставила. Тут же и картошка подошла, сорок семь гектаров, надо копать. В райком вызывали, давай, говорят, Евдокия Михайловна, доводи последнее дело до конца, а потом уйдешь. Студентов дали пятьдесят человек из города и два грузовика от автобазы прикрепили. Если бы не эта помощь, не знаю, как и управились бы. Молодежи в колхозе мало, только школьники, а у семейных колхозников свои огороды, тоже убрать торопятся.
Ну теперь, слава богу, все кончила, скотина на стойловом содержании, дворы все — коровники, телятники, птичник — отремонтированы. Теперь можно и на покой. Зонтик куплю и буду разгуливать как барыня какая.
Утром мне звонил секретарь райкома Каштанов, спрашивал про тебя. Хорошо бы, говорит, и подругу твою пригласить, вместе вы колхоз подымали. Вот я и приглашаю тебя, дорогая моя Зоя Андреевна, — приезжай, голубушка, на мои проводы, посидим вместе в красном углу; может, в последний раз посидим, старые уже обе, а потом сходим к твоему Мише. Ты теперь не узнаешь его могилу, после картошки мы ее насыпали выше, дерном обложили, а на самом холме, на вершине, будет положена каменная плита с именами всех погибших солдат. Летом я ее заказала в районе, когда стала собираться на пенсию, вот со дня на день должны привезти, и ты увидишь, если ко мне соберешься. Приезжай, подруженька, обязательно приезжай. Я к самолету машину пошлю, а поездом надумаешь, тоже телеграмму дай, встретим. А ты потеплей оденься, погода сейчас ненадежная…»
Зоя Андреевна жила в подмосковном городе Люберцы и до нынешнего года вела физику и математику в средней школе. На пенсию ее проводили в июне, когда в выпускных классах закончились экзамены, но уже в августе, перед началом традиционных учительских совещаний, она почувствовала тоску по оставленной работе, а первого сентября не выдержала, пришла в школу, впрочем, заявив директору, что пришла она как депутат горсовета. Только как депутат.
И, сидя в наизусть известном классе и наблюдая за молодой учительницей, поняла, что депутатские обязанности — ее счастье, ее спасение, иначе скучала бы сейчас в пустой квартире или во дворе, где старики постукивают костяшками домино, а старушки качают младенцев.
Писем от Евдокии Михайловны она ждала всю осень и уже сердилась, вспоминая, что прежде председательница отвечала аккуратней, а в первые годы их дружбы писала едва ли не каждую неделю. Но когда письмо наконец пришло, Зоя Андреевна обрадовалась, забыла свои нарекания и стала собираться в дорогу.
Стояла середина октября, по утрам подмораживало, и надо было позаботиться о теплой обуви. Старые кожаные ботики Зоя Андреевна после строгого осмотра забраковала — в магазин ходить еще можно, а для торжественного случая не годятся. Впрочем, и для гостей можно надеть, если хорошо почистить, но каблуки стоптались и чуточку перекошены, вряд ли будет удобно. Тем более люди, которые ее встретят, вовсе не заслужили снисходительного к себе отношения. И никакие другие люди не должны заслуживать такого отношения, если вы уважаете их и себя тоже. Это элементарно.
Зоя Андреевна много раз ездила к своей подруге и всегда старалась, чтобы на ней была лучшая обувь и приличная одежда. Даже в трудные военные и первые послевоенные годы, когда приходилось приезжать в ватнике и в калошах, люди видели, что ватник на ней аккуратно заштопан, калоши блестят, юбка отглажена, — значит, человек не поддается трудностям, следит за собой и на него можно надеяться. Колхозницы, так те от одного ее вида становились бодрей, поправляли волосы и сбившиеся платки, перед едой шли к бочке мыть руки. Всегда она заставала их на работе — то в поле, то на ферме, — в праздники как-то не доводилось.
Утренней электричкой Зоя Андреевна отправилась в Москву. Там она купила соответствующие моде и своему возрасту хорошие сапожки на низком каблуке, а заодно и сумочку — тоже хорошую, под цвет пальто и как раз такую, которая больше подходит старой женщине. Оставалось совсем немного: взять билет на самолет и купить подарок Евдокии Михайловне. И еще купить цветов на могилу мужа. При каждой своей поездке в хутор Зоя Андреевна не забывала о цветах и всегда немного волновалась, покупая их.