Изменить стиль страницы

— Это хлеб, мама. Очень вкусный. Я специально купил для тебя, попробуй.

— Спасибо, Матвей, — прохладно ответила мать, бросив вилку на стол. — Я ценю твою заботу и очень рада, что ты нашел возможным побаловать меня. Только ты, очевидно, забыл, что я больна желудком, и мне твой хлеб — еще одна ночь без сна. Ты, наверное, был слишком занят, болтая с той бесстыжей девицей в магазине, так? И совершенно не подумал о том, что твоя мать не ест эту… изделие.

— Но, мама, ты только попробуй, — произнес Матвей, ощущая себя крайне виноватым. Опять он не угодил. — Очень вкусно. Тебе понравится.

Взгляд матери из неприязненного сделался мученическим.

— И почему ты пошел в отца? Вместо того, чтобы совершенствоваться в жизни, достигать того, чего хочу… хочешь, ты травишь мать пшеничным хлебом. Ты меня совсем не любишь?

Матвей подавился словами, возражениями, уверениями, вертевшимися на языке, и быстро взяв тарелку с хлебом, отнес её на кухню. Он молча стряхнул хлеб в мусорное ведро и поклялся никогда больше не повторять подобных ошибок. Затем он нарезал крупными ломтями булки и принес в столовую.

— Вот, то, что ты любишь.

Мать кивнула, взяла хлеб и зажевала.

— Как прошел день? — спросила она без интереса, как показалось Матвею. Отвечать не хотелось, но не ответить он не мог. Глотнув чаю, он отставил чашку и сказал через силу:

— Тихо-спокойно. Лето ведь, детей нет.

Обычно разговоры про его работу затевались Алевтиной Григорьевной с одной целью — указать Матвею на его несостоятельность. После них он ходил как больной, и все думал-думал-думал, о чем-то мысленно спорил сам с собой, доказывал что-то, приводил примеры, защищался, вновь и вновь придумывал аргументы в свою пользу… Мать не уставала сыну твердить, что должность школьного библиотекаря для волшебника, пусть и среднего уровня, весьма странная. Но именно в этом вопросе Матвей проявлял нехарактерную для себя упертость и увольняться отказывался. Пусть это и стоило ему миллиона нервных окончаний.

— Ты даром тратишь лучшие годы жизни! Ты, свет моей жизни! Как ты можешь так безалаберно относиться к своему будущему? Я не для того растила тебя, чтобы ты прозябал в этом клоповнике!

Матвей неизменно склонял голову, выслушивая эти нотации, но решения своего не менял. Пусть должность не престижная, как у некоторых, но зато Матвею нравилась. Вот и в этот вечер, прилежно отвечая на вопрос, он сидел прямо, будто проглотил палку, и с деланным энтузиазмом расписывал матери, которая то ли и впрямь слушала, то ли делала вид, что слушает, как «прошел день»:

— Я книги проверял целый день. Какие еще послужат, а какие латать надо. Мне список необходимого к новому учебному году надо составить. А чтобы легче шло, я решил провести инвентаризацию, пока время позволяет. Сделать в будущем некое подобие системы, как в столичных библиотеках. Завести на каждого ученика свою карточку, где будут отмечаться книги, которые ему выданы, а не записывать все в единую тетрадь, где потом ничего найти невозможно. Конечно, в столице карточки волшебные, туда и писать, строго говоря, ничего не требуется — просто ладонь приложить, но у нас… — разоткровенничался Матвей. — Вот проверю книги по наличию, возьму список учеников и начну заполнять. Добро от Елены Ивановны уже получил.

— А кто у нас Елена Ивановна? — спросила мать, сдерживая зевок.

— Директор, мама. Это школьный директор. Я тебе про нее рассказывал, помнишь? — «Сто пять раз, не иначе. Мама, я семь лет там работаю!»

— Ах, да, конечно, — прозвучало это как «ни в одном глазу». — Знаешь, о чем я подумала? Надо бы нам письмо братцу моему двоюродному отправить. Может, возьмет тебя к себе в подмастерья, как думаешь? Столица, опять же. Размах, перспективы. Не то что местная школа.

При упоминании двоюродного брата матери Матвей заскрипел зубами и нервно потер руки — под столом, чтобы она не заметила. «Двоюродный брат», как назвала его мать, был, по сути, седьмой водой на киселе, но родственником. Собственно, матери он приходился и впрямь братом, но уж точно не двоюродным, и даже не троюродным, но почему-то это обстоятельство старательно ею игнорировалось. А если Матвей заострял на этом внимание, начинались упреки и обвинения. Впрочем, они начинались по большинству поводов, и ничего удивительного в этом не было.

— Мам…

— Но Матвей, ты только подумай! — воскликнула мать, и лицо ее стало одухотворенным, как всякий раз, когда она замышляла нечто великое, предвкушала перспективы. Матвей залюбовался, не решаясь её прервать. Одновременно ему стало горько, что не его это заслуга — счастье матери, пусть и минутное. — Ты у меня умничка, ты сможешь выкарабкаться. Ты станешь знаменитым ученым, прославишь мое… свое имя. Я уже вижу, как ты стоишь за кафедрой и читаешь лекции. Да, тридцать лет потрачены впустую, но еще есть шанс.

По мнению Матвея, тридцать лет его жизни были потрачены на попытки угодить и угадать.

— Вот с кого тебе надо брать пример, — продолжала мать, всплеснув руками. — Алекс! Великий волшебник! А ты в школе детям книги выдаешь, это ли не провал? Нет, решено. Буду ему писать. Умолять, чтобы сжалился над сестрой своей, взял сына ее неразумного в подмастерья. Вдруг повезет.

Матвей вновь стиснул зубы так, что они скрипнули, сжал кулаки — каждый раз при пении хвалебной оды незнакомому ему Алексу его начинало трясти от бешенства. Алекс олицетворял — словно бы издеваясь — все, к чему должен был стремиться Матвей. Все, что мать так и не смогла из него выжать, несмотря на приложенные усилия. И постепенно Матвей начал ненавидеть этого неведомого родственника так, как будто он лично мешал ему жить. Будто именно он, Алекс, виноват в том, что Матвей не смог, не оправдал, не сдюжил, не достиг…

Мать ставила Алекса в пример — Матвей тихо сходил с ума от несоответствия; мать восхищалась Алексом — Матвей закипал от ненависти, которую не мог выплеснуть; мать приказывала на Алекса равняться — Матвей выл от тоски, ему хотелось разнести на куски и этот дом, ставший тюрьмой, и этот мир, такой несправедливый и жестокий.

И постепенно, исподволь, Матвей стал воспринимать Алекса как врага личного, собственного, непримиримого. Он рисовал в уме картины священной мести, в коих повергал соперника в трепет и ничтожество одним своим мужественным видом. И когда он возвращался домой несомненным триумфатором, мать обнимала его, целовала в лоб и говорила: «Матвей, я горжусь тобой».

Иногда — когда мать переходила все границы — ему хотелось убивать. Просто выйти на улицу и начать убивать. Силенок ему не хватало, смелости тоже, но желание от этого не проходило. Иногда хотелось схватить мать за шею — особенно когда она с всезнающим видом читала ему нотации — и давить, пока у неё глаза не вылезут из орбит. Пока она не прохрипит: «Прости, ты мой самый любимый… самый любимый просто так…»

Но это бывало крайне редко. Чаще Матвей был послушным, инфантильным, вяло тянущим свою лямку в школе и безмерно любящим мать сыном.

— Матвей, ау. Ты опять меня не слушаешь.

— Прости, мама. Я задумался. Прости.

Мать тяжело вздохнула, обвела комнату взглядом, словно призывая предметы мебели в безмолвные свидетели скудоумия сына, и сказала:

— Сегодня же напишу письмо. Ты ложись спать, а я пойду писать. Завтра отправишь почтой.

— Но… мама! Мне этого не надо!

— А кому это надо? — оскорбленно выпрямилась мать. — Мне? Незнакомому дяде? Кому? Матвей, ты сам не знаешь, что для тебя будет лучше, зато это знаю я. Для этого и существуют матери. Наш, материнский, долг — воспитать правильного сына, за которого не будет стыдно. Который послушен и уважителен. И уважаем, разумеется. Матвей, я верю в тебя. Ты способен на большее. Поэтому письмо — не обсуждается.

— Но у меня есть работа. Я не собираюсь переезжать ни в какую столицу, пойми.

— Ну, разумеется, собираешься. И я поеду с тобой — мне давно осточертел этот городок. Работу поменяю, опять же. Все какое-то разнообразие.