— Так ли уж без сомнения? — насмешничает голос с высоты. — Ведь у него есть сестра, родственники…

Трифон в ужасе захлебывается собственным дыханием и молчит.

— И то рвение, каким отмечена жизнь его в обители, и преувеличенная забота о людях мне не нравятся — не о боге ли следует ему помышлять? Что люди? Они не спасут его души. А подавая недобрый пример, он наносит ущерб святой церкви.

Долгое молчание.

— Ждите, падре! Посмотрим, — второй раз звучит с высоты.

Трифон спустился по наружной лестнице на улицу, и южный ветер растрепал его поредевшие седые волосы, бросив их на лицо, подергивающееся от ярости.

Мигель, озабоченный, ходит от больного к больному.

— Воды! — стонет один.

Мигель подает. Больной выпил, но лицо его недовольно.

— Что с тобой, брат?

— Вода теплая! Но я не жалуюсь, — отвечает больной. — Ты, брат, один на нас на всех, разве можешь ты то и дело бегать за свежей водой?

Мигель спешит с ведром к колодцу в монастырский сад. Пока донес, вода согрелась. А тут от духоты потеряли сознание сразу двое. К кому первому броситься на помощь?

Пришел к больному отцу пятилетний мальчуган. Увидев отца в полутьме, в смрадной грязи, услышав стоны умирающих, расплакался малыш:

— Здесь плохо, папа! Грязное… Черное… Мне страшно! Пойдем домой! Вставай, пойдем!

— Дома у вас лучше? — спрашивает ребенка Мигель.

— Да! Там светло. И не так грязно. И никто не стонет…

— Тише, сынок, — утешает его отец. — Мне здесь хорошо. Подумай, каждый день два раза дают супу с хлебом и апельсин…

Малыш мгновенно смолк. Суп, хлеб, апельсин! Райские дары — и каждый день! А дома приходится целыми днями дожидаться еды… Но потом, оглядев еще раз темное, неуютное помещение, он снова сморщился, готовый расплакаться.

Сегодня приняли старика; астма уморит его раньше, чем наполнится луна.

Старец вошел, опираясь на плечи сыновей, и застыл на пороге. Пока старческие глаза привыкали к полумраку, он прислушивался к стонам и вздохам больных, доносившимся изо всех углов, и брезгливо приподнял руки.

— Уведите меня отсюда! Я здесь не останусь…

— Ложе тебе приготовлено, старче, — сказал Мигель.

— Не останусь я здесь, монах, — повторил старик. — Не хочу умирать в подвале, где темно, сыро, где кричат люди… Это напоминает мне ад, а с меня довольно того ада, каким была моя жизнь. Хочу умереть там, где хоть немного света и воздуха.

— Бойся бога, нескромный человек, — строго сказал Мигель.

— Нескромный?! Значит, здоровым можно жить в сухом и чистом месте, а больные не имеют на то права? А разве они не больше нуждаются в этом, чем здоровые? Уведите меня! Лучше умру на улице или во дворе, только бы на солнце, на воздухе! Не желаю испускать дух в такой дыре!

Сел Мигель в уголок, задумался.

Да, старик прав! Такие условия недостойны для здоровых, а уж тем более для немощных, которым надо дать все удобства. У меня же больные теснятся друг к другу, и я один, не поспеваю всюду, и грязь здесь ужасная. Душно здесь, не продохнешь. Не успеешь донести воду из колодца, она уже теплая. Люди теряют сознание прямо у меня на руках… Умирают… И разбираюсь ли я в их болезнях? Это по силам только лекарю…

Ах, я негодный! — вдруг бурно взрывается в нем негодование на самого себя. Выбрал этот подвал, чтобы наказать себя за грехи и теперь мучаю здесь несчастных больных, а ведь хочу помочь им, ведь люблю их! Мерзавец я! Неисправимый себялюбец!

В отчаянии, сокрушенный, сидит Мигель, не слыша, как его зовут сразу несколько больных, не слыша стонов тех, кто уже прощается с юдолью слез, сидит долго, опустив голову на руки, и внезапно свет новой мысли озаряет его.

Мигель вскочил, засмеялся так громко и радостно, что больные удивленно обернулись, приподнялись на своих постелях.

— Я знаю, чем помочь! Придумал! Продам свои владения, продам все, что у меня есть! Богу воздвигну храм, а для вас построю великолепную больницу. Призову врачей и санитаров, куплю лекарства, чтоб каждый из вас лечился спокойно и выходил оттуда здоровым! Ах, падре Грегорио! Вот за это вы, верно, похвалили бы меня! И только вы навели меня на такую мысль!

Дрожа от радости, Мигель выбежал в сад. А там шел яростный спор между братом Дарио и братом Иорданом.

— Только путем молитвы, отречения и экстаза можно приблизиться к богу! — ожесточенно выкрикивает брат Дарио. — Нужна горячая вера и полная отрешенность…

— Нужно рассуждать, — возражает брат Иордан.

— Ни в коем случае! Об этих вещах рассуждать не дозволено! Молитва…

— Молитву не должно читать механически…

— Напротив! Одна и та же молитва, повторенная сотню раз, только тогда и воспримется душою и долетит до бога. Послушно следовать богу. Принимать в протянутые ладони дары его милосердия…

— Нет, братья! — воскликнул Мигель. — Вы оба ошибаетесь. Оба вы хотите слишком мало. Мыслить, молиться, брать — этого мало. Кому от этого польза, кроме вас самих? Давать, братья мои, давать — вот что превыше всего!

Вода ли в жилах твоих или пламя — дряхлеешь ты, человек, стареешь, покорный безжалостному закону.

Где б ни жил ты — под мостом, в горной деревушке, во дворце или в сарае — стареешь ты, и иного тебе не дано.

Достигаешь ли ты того коварного возраста, которому подобает эпитет «почтенный», или, о, счастливый, лишь того, который насчитывает десятью годами меньше; достигаешь ли ты того берега девственником или отъявленным распутником — плечи твои равно обременены делами твоими, отметившими тебя морщинами.

Стареет страна испанская, недавно окончившая девятилетнюю войну против Франции, последовавшую тотчас за войной Тридцатилетней.

Сорок лет войны — словно сорокалетнее странствие пустыней, в муках голода, жажды и страха. Стареет, ветшает великое королевство и его заморские владения, оскудевает от расходов сокровищница короля и кошелек подданного. Святая церковь и могущество инквизиции упадают, ибо уже и до Испании доносятся отголоски новых идей. Одряхлевшая, старая ночь приникает устами к песчаным равнинам, к скудным источникам рек, пересохших до дна. Дряхлеют будни и праздники, сгибая спину под бременем времени.

Стареет его католическое величество король Филипп IV, а правая рука его, дон Луис Мендес де Аро, маркиз дель Карпио, всесильный министр, отошел, постарев, пред божий суд. Опустело его кресло за столом короля, но витает над ним дух преподобной сестры Марии, прозванной Хесус[29], ее же мирское имя было Мария де Агреда. Король, читая через очки наставления своей подруги-монахини, видит теперь, что правил небрежно. И он начинает — поздновато, правда, но и за то благодарение богу! — начинает заботиться о судьбах своей страны — по крайней мере, он затверживает наизусть письма, которые посылает ему из монастыря святая жена. Вот и поправлено дело!

Стареет Мурильо — жирными складками обвисает нижняя часть его лица, и часто уже не только над видениями красоты задумывается художник, а и над полной тарелкой…

Стареет Альфонсо. Высыхает, как перекати-поле, и сморщиваются его щеки; стареет Диего, в душе которого горечь, и Паскуаль, сожженный разочарованием, стареет Мария в строгой своей красоте и Солана во цвете лет, стареет Вехоо и его Кальдерон.

Но всем законам природы наперекор остается несломленным, полным силы тот, кто прокутил половину жизни, а на другую ее половину положил себе исполнять божьи заповеди — брат Мигель, настоятель монастыря ордена Санта-Каридад, сиречь Святого Милосердия.

Одержимый своей идеей, не платит он дани времени, устремляясь к цели с великим рвением.

После долгого отсутствия Мигель снова вошел в свой дворец. Бродит по покоям, трогает драгоценные гобелены и мрамор, касается предметов в спальне Хироламы — от зеркал до вееров.

вернуться

29

Испанское произношение имени Иисус.