Елизавета Васильевна молча выслушивала ее, просила прикурить папиросу и неизменно говорила:
— Во всем виновата я. Надо было противиться вашему переезду сюда, так как ничего тебе здешний горный климат не поможет. А надо было возвращаться в Швейцарию, там действительно климат для тебя лучше.
— Мама, ты же знаешь: дело не в климате, а в том, что сюда легче приезжать товарищам из России, легче Володе встречаться с ними, и он ведь этим жил все два года. Сколько совещаний он провел здесь, — ты знаешь сама. Так что ты ни в чем не повинна, поверь мне.
— Я лучше тебя знаю, кто повинен. Если бы ты не наняла в помощь мне эту подлую Викторию Булу, может быть, ничего и не случилось бы. Это она настрочила донос. Под диктовку ксендза. Мне только-только перед твоим приездом сказала хозяйка Тереза — приходила опять плакать. Я уже проводила ее совсем, дуру стоеросовую, Викторию. Купи ей билет до Кракова, куда она рвется, пусть едет к дьяволу. В объяснение с ней не входи.
Надежда Константиновна не удивилась: Виктория так Виктория. Жаль только, что ее принимали как члена семьи, как свою и не разглядели в ней мелкую душонку. А ведь — дочь местного крестьянина, Франца Була. Кто мог ожидать от нее такой подлости?
— Я дам ей вперед жалованье. Объяснений — никаких. Мне жаль, что ты, очевидно, разговаривала с ней и нервничала.
— Я с ней не разговаривала. Не стоит тратить слова на такую дуру. И с отцом ее не стоит говорить. Мало ли что он подумает? Мы-то — чужестранцы, да еще русские, всякое может случиться. Впрочем, худшего, что случилось, уже не будет… Как там Володя? Держится молодцом, надо полагать?
— Держится, как всегда. Нервничает, беспокоится, конечно, но вида не подает. О тебе спрашивал, велел беречь тебя.
Елизавета Васильевна помолчала немного, покурила и, положив папиросу в пепельницу, задумчиво произнесла:
— Обо всех печется, только не о себе. Спасибо ему, мне уже осталось недолго торчать на этом свете, Надюша. Смотри за ним, доченька, не жалей себя, и судьба вознаградит тебя, придет срок. А он, придет, я верю в это.
Надежда Константиновна прильнула к ней и не удержалась, выдала свои треволнения:
— Мне кажется, что я его больше дома не увижу. Военное время, а ему вменяется в вину шпионаж. Ужас! Ведь столько людей поручилось, а власти не выпускают его, — говорила она и не стала таить слез, заплакала и добавила: — Осталась еще одна надежда: на Виктора Адлера. Мы с Яковом Ганецким дали ему две телеграммы. Он хорошо знает Ильича.
— Ничего, Володя, он — крепкий, все сдюжит. А они все равно выпустят его, не могут не выпустить. Слишком известен в Европе, революционер и враг русского царизма, — низким голосом говорила Елизавета Васильевна, гладя ее по голове сухой шершавой рукой, и поцеловала. — А ты поплачь, поплачь, не скрывай слез. Так легче будет… И отдохни немного, — на тебе лица уже нет. Я сама приготовлю чай, — вот не знаю, есть ли у нас сахар…
— Отдыхать некогда. Надо собираться. Если все кончится благополучно, мы должны немедленно уехать в Швейцарию. Здесь нам более жить нельзя.
— И хозяйка Тереза так говорила… «Ох, клятые, что наделали со своей войной. Все пошло кувырком, всю жизнь изломали, и неизвестно, что будет с нами завтра. Человек должен бояться человека! Это — если слушать ксендза, пся его крев. Как можно так жить?»
День девятнадцатого августа начался как обычно: Надежда Константиновна встала рано — да она почти и не спала уж которую ночь, — приготовила яичницу матери, вместе с нею попила чаю — от завтрака отказалась — и пошла на станцию унылой походкой, как больная, низко опустив голову, словно прохожих стеснялась, хотя их не было.
На вокзале ее ожидал Яков Ганецкий и встретил сдержанной радостью:
— Я ночью приехал из Кракова, обошел там всех и вся, военных и гражданских. Кажется, они что-то знают, так как все уверяли меня, что господин Ульянов будет освобожден, следует лишь исполнить некоторые формальности. Так что — выше голову, мой друг!
Действительно, в Новом Тарге, в тюрьме, Надежду Константиновну встретил член суда Пашковский, пришедший поздравить Ленина с освобождением, и показал ей телеграмму из Кракова:
«Окружной суд. Новый Тарг. 9 часов 50 минут. Владимир Ульянов подлежит немедленному освобождению. Военный прокурор при императорско-королевском командовании…»
— Вот так, уважаемая госпожа Ульянова. Я это и предвидел. Поздравляю.
И Надежду Константиновну пустили в камеру Ленина, под пятым номером, помочь собрать вещи.
Ленин уже собирал все в простыню, сгреб бугром, но связать не мог, а увидев вошедшую Надежду Константиновну, бросил все и стремительно кинулся к ней, воскликнул:
— Наденька, тебя впустили даже в камеру?! Поразительная предупредительность начальства!
Надежда Константиновна не могла от волнения произнести ни слова: наконец-то все самое тревожное и тяжкое осталось позади — и Ленин, ее Ильич, ее Володя, сейчас покинет это ненавистное место, каменный мешок с зарешеченным небольшим окошком.
Ленин словно боялся, что вот-вот придет стражник и зычно произнесет: «Свидание окончено, господа».
И говорил негромко, шутливо:
— Ну, вот все и кончилось. А ты не верила, трусила. А сама проявила такую настойчивость, что до депутатов парламента добралась…
— Так уж и трусила… Просто немного волновалась, и порой мне казалось, что мы уже больше и не будем вместе. Ты подозревался в шпионаже, а это… Ты представляешь, что это такое? Ужас это сплошной, — оправдывалась Надежда Константиновна, засматривая в его спокойные, чуть улыбчивые глаза.
И Ленин растроганно сказал:
— Спасибо тебе, родная. Я знал и верил, что ты не будешь сидеть сложа руки. Вечно буду обязан тебе, страдалица моя вековечная, дорогая…
Вошел стражник Юзеф Глуд и виновато сказал:
— Позвольте помочь вам, пановие Ульяновы. А вы говорите, говорите, я не разумею, — и улыбался, так как хорошо говорил по-русски.
Надежда Константиновна заторопилась и стала укладывать вещи, а стражника поблагодарила.
Из соседней камеры донесся уже знакомый Ленину красивый низкий голос:
— Дите, говорю тебе, сбереги! Я не скоро возвернусь!
Стражник покачал головой, сердобольно произнес:
— Дите ему надо сберечь. А об чем думал, когда коней крал? Пся крев, пяток годков получит, так что дите может и ноги протянуть.
Ленин объяснил:
— Цыган тут один сидит, каждый день перекликается с женой через стенку тюремной камеры. Она стоит на улице, под окном его камеры, а он стоит на плечах товарищей но камере и кричит в окно.
Надежда Константиновна воспринимала все как во сне и будто ясно, но как-то далеко-далеко звучавшее и помогала Ленину укладывать книги, газеты, журналы, которых оказалось как в библиотеке. И беспокоилась лишь об одном: скорее, скорее выбираться отсюда, пока власти не передумали, не прислали новую телеграмму из Кракова, из Вены и не задержали Ленина в этой холодной, несмотря на август, камере, противной до омерзения, хотя и чисто выбеленной.
И лишь когда они с Лениным были вне тюрьмы и, наняв арбу под парусиновой крышей, как цыганская кибитка, погрузили на нее вещи и сами уселись под брезентом, Надежда Константиновна вздохнула с великим облегчением и почувствовала усталость нёобыкновенную, и голова упала на грудь в сладкой дремоте.
И то сказать: сколько лет они жили вместе, сколько лишений перенесли и тягот из-за преследования властями то ее, то его, Ленина, в ссылках, в частности в Шушенском, сибирском селе, затерявшемся на краю света, не счесть. И тем не менее такого, как только что было, она еще в жизни не испытывала и врагу своему не пожелала бы испытать. Ибо две недели почти без сна, две недели почти на одних сухарях с чаем, так как никакой кусок в рот не шел, две недели ожиданий, тревог самых реальных и опасений за жизнь Ленина, тоже самых реальных, извели и вымотали все силы, которых и без того у нее было не так много из-за базедовой болезни. Но она не замечала этого, не хотела замечать и делала свое дело все эти двенадцать дней: ходила по знакомым польским друзьям, узнавала от них новости, ездила на часовое свидание с Лениным, сообщала ему, что знала о событиях на фронте, о чем писали газеты, о домашних делах сообщала и всячески старалась поддержать в нем надежду и веру в благополучный исход его дела, повторяя, что им занимаются самые известные люди едва не во всей Австрии и Галиции.