Изменить стиль страницы

Он говорил это по-немецки уездному старосте Гродзицкому, который объявил ему, что арестовывает по подозрению в шпионаже в пользу русского самодержавия, а Гродзицкий смотрел на него — возбужденного, яростного, сверлившего его, уездного старосту, пронизывающими насквозь глазами — и перелистывал донесение Матышчука, и вчитывался в то место, где вахмистр писал по поводу Ленина:

«Произведенным расследованием установлено, что все это — неправда, ни один свидетель этого не показал, а заявляют лишь, что его видели только гуляющим по окрестностям».

И староста мысленно говорил жандарму: «Идиот, на кой же черт ты заварил тогда эту кашу? А теперь мне — на голову».

А Ленину сказал, тупо глядя в донесение и тыча в него жирным правым указательным пальцем:

— А по какому праву вы так разговариваете со мной, если здесь ясно написано, что вы подозреваетесь в шпионаже? Вы сами понимаете: война, все может быть, значит, я обязан арестовать вас и определить в тюрьму, а дело на вас передать в окружной суд. Так что разговаривать мне с вами не о чем, — отрубил он грубо, по-солдафонски и поднялся из-за своего старого стола с ободранным зеленым сукном.

Потом уже, когда пришел вызванный им тюремщик Юзеф Глуд, добавил более мягко:

— В суде разберутся, выяснят все и могут освободить вас. Тем более что за вас ручаются видные люди: доктор Марек, депутат галицийского сейма, доктор Длусский, директор санатория в Закопане, и писатели польские, многие социалисты. Но социалисты всегда были против монархов и против войны, так что они — не в счет.

Ленин глянул на его заросшее рыжей бородой, с легкой синевой под глазами лицо, вытянутое и тупое, и подумал: перед свиньями нечего метать бисер, не поможет.

Юзеф Глуд определил его в камеру номер пять Ново-Таргской тюрьмы, узкую и длинноватую, с одним зарешеченным окошком, выходившим на улицу Широкую, так что все ее шумы отчетливо были слышны, отобрал вещи и записал, что именно: «девяносто одна крона и девяносто девять галлеров, черные часы и ножик».

Ленин попросил, тщательно подбирая польские слова:

— Принесите мне чернила, бумагу, перо. Стоимость этого вычтете из моих денег. И еще каких-нибудь книг на польском языке.

Тюремщик согласно кивал головой и обещал сделать все.

— Как вы есть благородный человек, пан Ульянов. Я и камеру для вас определил на одного и чистенькую, чтобы вам не мешали наши хлопы и воры, как Ванька-цыган.

Ленин поблагодарил скорее по привычке, потом осмотрел камеру, пощупал соломенный матрац на маленькой железной кровати, сел на табурет и проверил, надежен ли, на окно бросил взгляд, и в это время раздался совсем рядом красивый низкий голос:

— Дите, говорю, сбереги! Я не скоро возвернусь теперь!

Кто кому кричал — не понять было, но голосу никто не мешал, и он продолжал раздаваться еще несколько минут, а потом затих.

Ленин сидел на табурете и думал: всего, чего хотите, можно было ожидать в связи с началом войны Австрии с Россией, даже интернирования или удаления из Поронина, из Кракова, так как линия фронта находилась всего в двухстах верстах отсюда, но такого, как подозрения в шпионаже, даже во сне не могло привидеться. Но делать было нечего, и оставалось положиться на добросовестность уездного суда и на товарищей, помощь которых обещали Ганецкий и Багоцкий. Если еще и польские писатели вступятся — это действительно может ускорить освобождение из этой дыры, из Ново-Таргской тюрьмы, похожей на скотозагонный пункт с одноэтажным зданием, с решетками на окнах и просторным двором.

И Ленин стал понемногу успокаиваться и решил ждать, что будет дальше. Во всяком случае, при первом же допросе станет ясно, куда дело клонится. Если судить по грубому тону и раздражению австрийского холуя, старосты Гродзицкого, — хорошего ожидать нечего. «Война, всеобщий шовинистический угар, подозрительность и ненависть — этого вполне хватит, чтобы состряпать любой приговор. И даже укокошить», — думал он, медленно шагая из угла в угол камеры и опустив голову.

И вспоминал: а как все хорошо наладилось! Встречи с товарищами из России, приезд депутатов Думы, совещание членов ЦК и низовиков партии, переписка с самыми отдаленными уголками российского подполья, со ста адресатами! А томительно-радостное ожидание новых известий из России! Новых писем о новом революционном подъеме в Питере, в Москве, в Донбассе, на Урале, в Иваново-Вознесенске!.. И вот все оборвалось самым неожиданным образом и более не восстановится, не наладится до конца войны. А ведь здесь, в Поронине, уже началась подготовка к новому съезду партии большевиков. Когда теперь можно будет возобновить ее, созвать съезд? События так обернулись, что придется изменить решительно все: тактику борьбы, стратегию ее, программу действий, начиная с центральных органов — вплоть до местных организаций. Меньшевики и на этот раз не выдержали испытания и, не успев проголосовать в Думе против военных кредитов, переметнулись в стан «защитников отечества», сиречь монархистов.

В Париже же наши заграничные меньшевики, впрочем, как и эсеры, не могли придумать ничего лучшего, как пойти во французские волонтеры, коих на фронт провожал сам Плеханов. Плеханов стал оборонцем! Чудовищно! Кайзера Вильгельма поносит, как первостатейного разбойника, а «своего» царя-батюшку поддерживает. Чудовищно же, милостивый государь, Георгий Валентинович! А абсурдно до невероятия, да-с! Впрочем, зачатки этого вами были уже заложены десять лет тому назад, на Втором съезде. Дал бы бог, чтобы вы окончательно не скатились в болото отпетой контрреволюции…

Он не заметил, что опять начинает возбуждаться и нервничать, опять начинает думать и тихо разговаривать и рассуждать так, как если бы был на воле, а не в этой противной камере, хоть и выбеленной, как для смотра, и сказал себе: спокойнее, не дать разыграться эмоциям, держаться во что бы то ни стало и не развинчиваться. Подумать лучше, как теперь быть Наде с больной матерью, чем жить, что делать, — это главное. А мне — не впервой сиживать в подобных заведениях, не привыкать. Правда, давненько то было — и вот вернулось на круги своя…

Раздумья его прервал вошедший Юзеф Глуд и удивленно произнес:

— И вы никуда не уходили?

Ленин не менее удивленно спросил:

— А куда я должен был уходить? Да и дверь-то заперта, поди.

— А вы, видать, не пробовали… Я-то только прикрыл, а не запер. Матерь бозка, не говорите этому австрийскому быдлу Гроздицкому, пан Ульянов. Этот кабан и в зубы даст, не задумываясь. Приходилось получать не раз, — говорил Юзеф Глуд, раскладывая на столике бумагу, конверты, ручку и карандаши, а когда достал из кармана брюк ученическую белую чернильницу, таинственно сказал: — В канцелярии взял. Обойдутся и пузырьками, пся крев… Да, — вспомнил он и тихо продолжал: — Тут гурали некоторые сидят: кто за долги, кто за прочие мелочи. Они спрашивали меня, не могли бы вы составить им прошение властям по их делам?

Ленин улыбнулся:

— А откуда они знают, что я могу составить подобные прошения?

— Так это же я им тайком сказал.

— Ну, раз вы сказали, полагайте, что я смогу помочь им, — сказал Ленин шутливо и поблагодарил за принесенное: — Спасибо вам за все.

И, сняв пиджак и повесив его на спинку кровати, прошелся по камере, постоял в углу, потом сел за стол, взял лист почтовой бумаги, ручку и глубоко задумался.

И потекли дни печальной чередой… Особенно для Надежды Константиновны. Каждый раз она приезжала в Новый Тарг утренним поездом, часами бродила по улицам в ожидании встречи с Лениным и нетерпеливо спрашивала, когда он выходил в комнату для свиданий: не изменилось ли что в его положении? И каждый раз разочарованно слышала одно и то же:

— Пока ничего. Сижу, хожу взад-вперед по камере, думаю, иногда кому-нибудь напишу прошение, крестьяне просят, вот и все. Ты ничего не привезла мне почитать? Ну, хотя бы Клаузевица или лучше всего — словарь Даля. Чудесная штука: читаешь и будто по всей Руси путешествуешь, — восторгался Ленин слишком преувеличенно и подчеркнуто, словно Надежда Константиновна не видела, не чувствовала нарочитость всего этого.