Вечером, сидя за столом, он тихонько засмеялся, и его худые плечи заходили под старой шерстяной курткой, протертой до дыр, которых он, впрочем, не замечал. Его дети, ни о чем не подозревая, с любопытством посмотрели на него. Жена тоже с удивлением подняла голову.
Через три недели его отвезли на такси в психиатрическую больницу в Сен-Жан де-Дьё. Выходя из машины, он вежливо попросил шофера сходить в Монреальский банк и получить там с его текущего счета сто тысяч долларов на чай!
Болезнь захватили в самом начале, поэтому была надежда на выздоровление. Главный врач больницы заинтересовался этим случаем как объектом для испытания нового лекарства, на которое, по-видимому, возлагал большие надежды.
Больной вызывал жалость. Его поместили в общую палату среди тихих помешанных; целыми днями он занимался подсчетами своего состояния, делая вычисления на бумаге, если удавалось раздобыть клочок, или просто на пальцах. Он беспрестанно складывал миллионы. И когда кто-нибудь из товарищей по несчастью подходил к нему, он отрывал кусочек бумаги, решительно писал неразборчивую цифру и протягивал этот щедрый подарок; коллега, получивший «чек», долго и серьезно разглядывал его, а потом глотал с радостным урчанием.
Новоявленный миллиардер упивался своей новой жизнью. Он ходил с победоносным видом и свысока поглядывал на окружающих. Он испытывал огромное, почти болезненное наслаждение. Все, что с ним происходило, принимало в его воображении грандиозные масштабы. Каждая еда казалась ему пиршеством, каждое посещение врача — визитом посла.
Два раза в неделю за ним приезжала закрытая машина и отвозила его в клинику на процедуры. Он был любезен со всеми и великодушно подставлял руку для укола. Врачи и сестры держались на почтительном расстоянии. По бокам стояли санитары: один держал его руку, другой протягивал вату. По окончании торжественного обряда он благодарил всех с улыбкой, чтобы показать, что богатство его ничуть не испортило. Потом он шествовал к дверям, он — впереди, его свита — сзади, и на пороге дружеским, но довольно решительным жестом отпускал свою челядь, как это делал его хозяин, отпуская шофера, — он неоднократно наблюдал эту сцену.
Его охватила страсть к благородным поступкам, которую он мог наконец удовлетворить, и каждый его благородный поступок влек за собой другой — так изголодавшийся человек набрасывается на еду, и каждый новый проглоченный кусок вызывает у него еще более острое ощущение голода. Он, бедняк, который все в жизни добывал только своим тяжким трудом и сроду не имел возможности никому ничего подарить, теперь со страстью раздавал подарки направо и налево.
Конечно, прежде всего он принялся дарить автомобили — «паккарды» и «линкольны-зефиры», «мерседесы» и «изотта-фраскини». По одной машине каждому из своих сослуживцев и по две своим сыновьям и дочерям, а жене платиновый автобус «пульман», и, кроме того, в знак внимания он посылал ей каждую неделю пособие в размере одного миллиона. Уверенный, что таким образом он всех их осчастливил, он припомнил эпитафию, прочитанную им однажды, которую можно будет написать на его могиле: «Он прошел по жизни, творя добро!»
В ожидании, пока переоборудуют «Нормандию», зафрахтованную им для кругосветного путешествия, он согласился пожить здесь взаперти вместе с этими жалкими безумцами, жестокую участь которых немного облегчала его щедрость.
Сестра-монахиня сначала внушала ему недоверие: ее бесконечная доброта казалась ему хитрой ловушкой. Некоторое время он опасался, не зарится ли она на его состояние, например на алмазные копи, которые он охранял, наблюдая за ними из своего окна, забранного решеткой ради его личной безопасности; но потом он понял, что при его богатстве потеря нескольких миллиардов сущий пустяк, и, смирившись, он всепрощающе закрыл глаза, давая возможность сестре стащить все, что ей заблагорассудится. Сумасшедший и монахиня смотрели теперь друг на друга с благородной жалостью.
Изредка он вспоминал свою грохочущую фабрику и прядильную машину, к которой долгие годы был рабски привязан, и тогда, сидя на полу, он повторял привычные жесты. Но вдруг его мысли принимали другой оборот, и он начинал бредить, изобретая немыслимые операции со своими деньгами, пока его богатство не удваивалось. Фабрика! Он уже давно купил ее, заплатил за нее золотом и подарил маленькому Луи, подметальщику… жалкому идиоту! И он разражался глубоким горловым смехом, счастливым смехом безумца, и тогда хмурили брови его соседи, которые сооружали себе тиару из цветной бумаги или прислушивались к голосу архангела Гавриила, поселившегося у них в животе.
Лечение продолжалось около трех недель, и главный врач уже стал сомневаться в благополучном исходе, когда наметилось улучшение. Оно проявилось прежде всего в том, что больной стал молчаливым. Затем начали появляться проблески сознания, подобно тому как к концу ночи понемногу рассеивается мрак. Мало-помалу к нему вернулся разум; постепенно, осторожно и недоверчиво он стал осознавать реальность окружающих его обыденных вещей. И по мере того, как к нему возвращался разум, у него росло чувство стыда за свое безумие. Его торжествующий смех сменила недоверчивая и скептическая улыбка, которая затем уступила место горькой задумчивой складке у рта.
Наконец через пять месяцев перед ним распахнулись двери в реальный мир.
Его снова приняли на фабрику, ему даже не пришлось давать никаких объяснений. Ни на секунду не переставали вращаться четырнадцать сотен веретен прядильной машины, и ему казалось, что он никогда не переставал участвовать в ее напряженной ритмичной работе.
Месяцы, проведенные в больнице, остались у него в памяти лишь как одна ночь, полная мучительных и страшных видений. Какие-то обрывки, разрозненные воспоминания, которые сохраняются у человека, когда он просыпается после кошмара: солнечные блики на полированной скамейке, множество пузырьков и склянок в клинике, и особенно — ведь в конце концов он выздоровел, — лицо главного врача и его веселая улыбка, когда он подписывал ему разрешение покинуть этот дом ужасов.
Каждое утро и каждый вечер он шагал по дороге, ведущей с фабрики на улицу Лабрек. В первый же день получки жена встретила его на пороге их лачуги, вырвала у него из рук деньги и побежала заткнуть рот булочнику и бакалейщику.
И каждый вечер, уходя с фабрики, он разглядывал хозяйский лимузин, где по-прежнему за рулем неподвижно как манекен сидел шофер, полный презрения к окружающим. Ничто не изменилось, точно машина никогда не покидала фабрики и с холодным равнодушием ожидала его возвращения из больницы.
Он невольно думал об этом. Каждый вечер его ждала тарелка супа на той же самой клеенке, только еще более потертой, и газета, которую он прочитывал от первой до последней страницы, прежде чем лечь в кровать, и тогда наконец умолкало хотя бы на несколько часов брюзжание жены, которую еще больше озлобили постигшие ее несчастья. И весь вечер его дочки ожесточенно ругались из-за пары шелковых чулок ценой в сорок девять су, и старший сын, вдребезги пьяный, поносил всех и все.
Прежде он, отец, умел хоть изредка смеяться. Больница отучила его от этого на всю жизнь. Можно было подумать, что чудодейственные уколы излечили его не только от болезни, но и от смеха.
Изредка украдкой он просматривал в газете раздел автомобильной рекламы. И тогда, оторвавшись от созерцания роскошных машин, он видел свою постаревшую жену, грязную кофту в тазу для посуды, сомнительной чистоты юбки, валяющиеся на незастеленной кровати, давно немытые окна, смотревшие на мрачный сарай. Он страдал, когда люди намекали на его многомесячное отсутствие, но в душе сожалел об утрате всех этих чудесных иллюзий, которых ему так теперь недоставало.
Его растревоженная память очень точно воскрешала прошлое. Однажды, когда жена рассказала ему о том, как бранился мясник, которому они задолжали, он вспомнил, как купил особняк Мон-Руайяль для своей семьи. Если бы кто-нибудь прочел сейчас его мысли, он сгорел бы от стыда, но никто о них не догадывался. И хотя он отчетливо понимал, что все эти мечты были плодом его больного воображения, хотя он всячески старался избавиться от их сладостного наваждения, он по контрасту чувствовал себя страшно несчастным.