Изменить стиль страницы

– Живые еще?

– Нет, конечно. Застынут… Только последний еще слегка бьется… Всех по карманам рассуешь, а его, полуживого, в руке держишь, чтобы не выскочил из кармана и не ускакал. А рука-то теплая, без варежки, так что с живым до плотины и доползешь. Этих, полуживых в котелок с теплой водой пускали, чтобы отогрелись. А они думают, наверно, что весна наступила, а может, и лето, резвятся, вскидываются, друг на друга налазят, рты раскрытые на поверхность высовывают, словно мошек ожидают… Мы их живыми так домой и приносим, интересно ведь матери показать, а если у кого есть младшие сестренка или братишка – радости-то сколько! Улов ссыпа?ли в холщовые сумки… У каждого была такая сумка через плечо…

– Как у нищего в сказках Андерсена… Я по телику видел…

– Приблизительно… Удобная, между прочим, штука, на пруд в ней продукты несешь, а с пруда карасей. Иногда, когда день ясный, да морозец легкий, да ветра нет, да удача за тобой по пятам ходит, по полной сумке приносили. Вывалишь на стол, а они расползутся по всей поверхности, как бруски смазанной маслом бронзы… Мать положит их в теплую воду, отогреет, почистит, достанет из-под лечи огромную-преогромную чугунную сковородку и начинает жарить… Потом все в чугун уложит, луком засыплет, сметаной зальет и рогачом шерх в угли, в самую печь, в самое пекло…

– Пап…

– Ладно уж тебе, послушай… А ты сидишь на лавке, ждешь не дождешься, как кот облизываешься… А потом с хлебом да простоквашей как дашь! Полчугуна как не бывало, а чугун почти в мой обхват…

Рис угрюмо проглотил слюну.

– Никогда карасей не ел, но палтус тоже ничего рыба, – заметил он.

– Конечно, ничего, но все же никакого сравнения.

– Верю, – кивнул Рис. Видно, рассказ про карасей произвел на него впечатление. Никогда Рис так охотно не соглашался. Обычно он до конца отстаивал собственное мнение.

– Конечно, не всегда так рыбалка гладко проходила. Бывали случаи, кто-нибудь проваливался под лед. Вот тогда жарко нам приходилось! Выловим пацана из проруби и бегом к скирде соломы – неподалеку скирда соломы стояла, – разденем его догола, закопаем в солому, а сами скорей давай одежду на костре сушить. Да разве она на морозе так быстро высохнет? Так в мокрой и бежит пацан в деревню. Ну, конечно не к себе домой, потому что от матери такая порка будет, что вовек не забудешь, а к кому-нибудь из друзей. Залезет на печку, отогреется, а одежда его прямо в печи сушится. Выгребут уголь, затолкают туда одежду, и к вечеру все в порядке. Только вот валенки высохнуть не успеют. Но это уже ерунда. Мол, в сугроб попал, снег и насыпался, соврет пацан.

– А тебе тоже проваливаться приходилось?

– Раза два.

– И в соломе сидел?

– Конечно, сидел.

– Колется небось?

– Еще как. Так солома надерет, что тело все в красных пятнах. Неделю потом ходишь, чешешься.

– Страшно было проваливаться?

– А то нет? Сразу камнем идешь ко дну. Одежда-то тяжелая. Особенно валенки… Да еще вода туда нальется… Гирями тянут… Самое главное, когда провалился, не барахтаться… Цепляйся за край проруби и жди, пока тебя друзья не выручат. Если же начнешь барахтаться, то унесет от проруби и будешь тыкаться головой об лед, пока тебе каюк не придет. Называется, затянуло под лед. Самая опасная штука.

– Ну, а были такие, которые барахтались?

– Один так и не выплыл…

– Совсем?

– Совсем. Потыкался в лед…

Между тем мы были уже у цели.

* * *

Дом был холоден и пуст, как может быть холодно и пусто жилище, в котором никто не ночевал.

Лесной сырой воздух через открытое окно на веранде проник в комнаты и вытеснил домашние запахи: пищи, человека, вещей. Женщине даже показалось, что предметы в комнате покрыты утренней росой, и она машинально провела рукой по клеенке стола, но клеенка оказалась сухой и неожиданно теплой. Женщина любила эту старенькую, изрезанную клеенку в голубых цветочках – спутницу ее молодости. Клеенка была очень стара, но все же сохранила слабый запах резины, и этот запах волновал женщину, напоминал ей о том, что когда-то здесь, за столом, покрытым этой клеенкой, собиралось много дорогих ей людей. От людей уже ничего не осталось, клеенка жива…

Он тоже любил эту клеенку. За ней они вдвоем отмечали праздники: всегда таинственный Новый год, буйный веселый май, звонкий октябрь… Тогда она плотно занавешивала окна, закрывала двери, включала погромче телевизор, чтобы с улицы не было слышно их разговора, хотя они почти не разговаривали, и начиналось длинное грустное застолье.

Он поднимался из своего убежища побритый, в черном костюме, белой накрахмаленной рубашке с кружевными манжетами, какие были в моде полвека назад и неожиданно стали модными опять, в черном галстуке, лакированных туфлях, такой старый и такой еще красивый…

«Ну что ж, начнем, пожалуй…», – говорил он и небрежным жестом поправлял галстук. Ее всегда волновали и этот его, такой странный среди деревенской избы, наряд, и этот небрежный жест…

Он сам открывал сардины, откупоривал шампанское… За сардинами и шампанским она ездила на электричке в город…

Дни рождения они не отмечали. Они уже давно договорились не отмечать их, и она почти не помнила, по скольку лет им обоим.

Теперь женщина сидела на табуретке, положив локти на стол, и ждала знакомый звук шагов.

Эти шаги – все, что у нее осталось в жизни.

* * *

Ковыль покрывал весь островок. Был он чистым, сухим, высоким, Рису почти по пояс. Только широкая колея от проехавшей по середине поляны машины обезображивала ее двумя грязными глубокими шрамами (ехали поздно вечером, по росе) да выделялся черный до синевы круг костра. От костра остались потухшие головешки, только посередине тлело большое бревно. Край бревна был покрыт слоем серого пепла, через который просвечивал огонь.

Здесь, среди зарослей камыша, было очень тихо. Лишь тонко, словно шерстяная пряжа, шелестел ковыль да временами играл камышом ветер. Ветер все время бродил неподалеку в болоте, то затихал совсем, затаивался, как зверь в трущобе, то начинал яростно трепать стебли. Иногда он, пригнув метелки камышей почти до земли, прорывался на островок, и тогда до самой середины поймы прокладывалась широкая, удивительно ровная, устланная камышом дорога; ветер устремлялся по этой дороге, как по трубе, и островок сразу превращался в буйное царство. Бился в испуге ковыль, бешено трепетала осина, хлопала боками палатка, покрывалась крупной рябью зеркально-гладкая речка, а дым от костра метался из стороны в сторону, затягивая все вокруг горьковатой синей пеленой. Вдруг становилась видна и железная дорога с ее столбами, проводами и будкой стрелочника на переезде, черные фигурки рыбаков, одинокая надувная лодка, упрямо продвигавшаяся по речке Один раз в прорези стены камышей длинной зеленой ящерицей мелькнула электричка, долетел звук гудка…

Электричка гудела весело и призывно, словно звала вместе с ней мчаться среди темных лесов и солнечных перелесков, среди покрытых дымкой поспевающих хлебов, полных тумана больших лощин из доисторического известняка, где раннее утро, куда не достигли лучи солнца и где на дне еще сверкают электрическими огнями села и деревушки…

Мы подошли к палатке. Возле нее грудой была свалена одежда, валялись пустые бутылки из-под пива и ситро, смятые пакеты с надписью «Молоко», консервные банки с грубо разодранными крышками. Здесь же стоял котел, накрытый доской, и различная посуда. Вчера, видно, на поляне было приличное пиршество.

Мы с Рисом нерешительно остановились около палатки. Оттуда доносился мощный храп. Может, просто положить бушлат поверх одежды и уйти? Но мне хотелось поблагодарить вчерашних гостей. Что было бы с Рисом без бушлата? Да и съестного не мешало бы добыть.

Вдруг храп резко прекратился и внутри палатки послышалось движение. Мне было неловко стоять возле вещей, и я отошел к берегу реки. Дверь палатки распахнулась, и наружу, тяжело кряхтя и отдуваясь, вылезло что-то огромное, заросшее шерстью, очень похожее на медведя.