Красноармейцы смеялись, но не обидно, не так, чтоб уж в глаза — и в утешение родителям меняли шлемы на привычные картузы и войлочные шляпы.

Но не только это заставляло смеяться демобилизованных. Этой весною пуще прежнего плодились темные слухи и дурные приметы. Будто нарочно выходило так: чем больше красноармейцев возвращается домой, тем больше страху для стариков и старух, — словно демобилизованные сами приносят худые приметы, тянут за собою устрашающие слухи. Будто нарочно кто перешибает радость встреч, нарочно сеет страх и недоверие к новине, будто кто хочет удержать или ослабить ее поток.

Из пятиконечной звезды на красноармейском шлеме выходило число 666,— а кто ж не знает, что в писании это самое пагубное, звериное число, предвещающее конец мира? И старики не хотели терпеть у себя в избах ни шлемов с красными звездами, ни другого чего пятиконечного, — кому же хочется гореть на том свете вечным огнем?

В кооперативе-потребиловке тот же лик звериный, смущение дьявольское. Пусть неплохой хозяин Василий Трехкопытный, пусть умеет он достать в городе нужный товар, пусть научается понемногу торговать Епишка, пусть честен Егор Терентьевич, и все знают, что он ладный мужик и не обманет, — но зачем выдают пайщикам книжки со звездной печатью:

— Уж не антихристова ли то печать?

И так повсюду, так на каждом шагу — лик звериный, антихрист, антихристова печать, последние времена.

О последних временах, о скорой кончине мира пуще прежнего гуторили в эту весну Никольские бабы. Однако вскоре бабка Сысоиха, а больше разные странницы-побирушки, что выпрашивают милостыньку под окнами, стали объяснять, что кончину мира надо понимать не в том смысле, что предстоит окончательное светопреставление, а только кончина неугодной богу анафемской власти, и что сроку ей осталось ровно три года, — только так, мол, и надо понимать звериное число 666. Старая Димиха, побирушка, вхожая к самому дедушке Ипату, уважаемая бабами, заходила в избы, — ее всегда зазывали чаевать, — сидела часами, толковала сны и приметы и рассказывала:

— Три лета и три зимы им народ мучить… А потомотко по весне придет им край. В том году коммунистов не будет, власть тоже переменится — придет привидент, — он будет царствовать тридцать три года, жизнь будет при ём бравая, адали прежняя… После его смерти кто-то еще заступит на царство на три года, а после него наступит такое время: земля не будет давать плода, небо — дождя, деревья посохнут, звери и скот станут ходить и кричать, не найдут себе корму… Все это будет, как сказано в писании… Вот тожно-то и конец свету, а не сейчас…

Нелепая эта легенда получила столь широкое распространение, что потребильщик Василий Домнич счел необходимым записать ее себе на память. Однажды он прочитал свою запись председателю Алдохе и сказал:

— Через три года, значит — в тысяча девятьсот двадцать шестом. На этот год мы как раз намечаем утроение оборота… Стоит ли мне подавать в кандидаты партии, пожалуй к концу-то я не успею в члены перевестись?

Домнич явно насмехался над этим вражеским сказаньем, хотя лицо его, как всегда, оставалось спокойным и безулыбным. Но Алдоха рассмеялся по-настоящему…

Целый день крутился Василий Домнич в лавке, толковал с приходящими мужиками, с бабами, говорил, не моргнув глазом:

— Товару дешевого надобно? Придется, тетки, в пайщики вступать, книжку за печатью на руки получить… Оно, конешно, как бы та книжка рук не опалила… но без нее и товаров нету.

— Тебе смешно… сибиряку-греховоднику!

— Чо тебе, сибиряку! — отвечали бабы. — Тебя ничо не возьмет.

Но книжки всё же брали, — не все, но брали. С трудом увеличивалось количество пайщиков кооператива…

В разгар лета пришла на деревню несусветная новость: советская власть дает бурятам полную свободу, разрешила им создать свою отдельную республику, и отныне никольцы переходят под бурятское начало.

— Ну, не последние ли времена наступили! Заставят нас нечистые свои законы сполнять, своим бурханам кланяться… Чо тожно?

— К тому и клонят, видать… Изгальство!

— Вот когда настоящее сгальство над нашей верой приспело… Братских над нами поставили!

— Нет, не уцелеть этой окаянной власти!..

Платова легенда о конце советской власти тем временем перекочевала в соседние села: в Хонхолой, в Харауз, пошла гулять по округе.

2

Это только мужикам почудилось, что со страху сбежал молодой учитель из деревни. На самом же деле не было у него страху, а лиши отчаяние, горе великое, и не сбежал он, а, посоветовавшись с председателем Алдохой, срочно выехал в город за следственными властями.

Он вернулся тогда же, зимою, и не один — с прокурором, с двумя милиционерами. Строгий, желчный, уже немолодой, не выпуская папироски изо рта, — так и жарил одну за другой, всю сборню прокурил, — прокурор доставил председателю Алдохе немало хлопот: заставлял вызывать к нему мужиков поодиночке, часами допрашивал их и все писал, писал. Алдоха обязан был ходить с милиционером по деревне из конца в конец, сопровождать вызываемых… Целую неделю опрашивал людей прокурор, перебрал всех свидетелей пожара, допросил чуть не поголовно родителей, посылавших своих ребят в школу, всех, кто жил около школы по тракту и в Краснояре. Ничего вразумительного не могли сказать мужики, — ну, строили они школу сообща, ну, тушили ее тоже сообща, когда уже она пылала сверху донизу, а как загорелась — никто не видал, разве в полночь станешь у окошка сидеть. Алдоха, учитель, Василий Домнич тоже давали свои показания, но те показания ни к чему не вели. Эти-то уж рады бы выложить всё, все свои подозрения, но в том-то и беда, что подозрений у них никаких не было. Молодой учитель был твердо убежден, что пожар не случайность, не оплошность Немухи, а намеренный кулацкий поджог, но прокурору мало было таких слов и убеждений, ему нужны были факты. В числе прочих свидетелей был допрошен и Спирька, как хозяин Немухи. Но он тоном, не допускающим сомнений, заявил, что ничего особого за Немухой он не замечал и очень даже похвалил эту работящую и безобидную бабу.

В конце концов прокурор распорядился выкопать из могилы Немухины останки. Алдоха проделал это со сторожем Фаддеем, Епихой и бондарем Самариным ночью, чтоб не дозналась семейщина и не подняла реву.

Спекшегося медного катышка, который многие тогда, наутро после пожара, заметили на груди у Немухи, в домовине не обнаружилось… Подслеповатый Фаддей тайком закопал Немуху в ту же могилку.

Так и уехал прокурор из Никольского ни с чем, с пустыми руками, — разве что с ворохом исписанной бумаги. Так ничего и не сказали толком никольцы о загадочном пожаре школы. Ничего и сама не знала семейщина, а если бы и знала что, не вдруг-то постороннему, городскому выложит.

Вместе с прокурором отбыл в город и учитель Романский.

— Не везет нам с тобой, Евдоким Пахомыч, — грустно сказал он Алдохе. — Не везет вместе поработать…

— Совсем ты или как?

— Не знаю. Все будет зависеть от наробраза. Я буду, конечно, настаивать…

— Беда, — поник головою Алдоха, — теперь мне такой школы скоро не поднять.

— Не тужи, Пахомыч, — ободрил Романский. — Ты подымешь… Я верю, ты и не такое еще подымешь! Ты умеешь находить себе опору, а это главное… Ну, пока прощай… А там увидим, повоюем.

Он крепко пожал руку пригорюнившемуся Алдохе.

Как ни осторожно действовал председатель Алдоха на кладбище, как ни хитрил, — тайное скоро стало явным, никольцы неведомыми путями дознались, что председатель откапывал для прокурора Немуху-покойницу.

— Должно, улик искали каких… анафемы! — гуторили у колодцев бабы.

— Да разве мертвый чо скажет?!

— Это ль не бедынька, ты скажи на милость!

И если к следствию, к допросам семейщина отнеслась сравнительно равнодушно, — уехал прокурор, и дело с концом, — то разговоров о Немухе, о бедной ее душеньке, претерпевшей неслыханное надругательство, хватило на долгие месяцы. И было о чем судачить бабам: трудолюбива, ласкова была убогая. Немуха никому не только зла не сделала, но и слова худого не сказала за всю жизнь, — о немоте ее для этого случая забывали, — а тут заставили ее душу нехристи проклятые неприкаянной по свету скитаться… Димиха уверяла баб, что теперь-то уж не успокоиться Немухиной душеньке, вечной странницей быть и в рай господень не попасть из-за такого греха. Она-де сама видела, как бродит по дворам Немухина душа.