8

Идя глухим проулком, Покаля перебирал в памяти события последних дней. Картины, одна тоскливее другой, будто из мрака ночи, всплывали перед ним. Ох, уж этот праздник-годовщина и это большевистское освящение школы! С утра у крыльца сборни собралось десятка два парней и мужиков да десятка четыре мелкоты.

Молоденький учитель расставил ребятишек попарно, взрослым приказал стать позади, суетился, длинный, взмахивающий руками, рассовал всем красные махонькие флажки… забежал вперед, поднял, в паре с Алдохой, красное полотнище… колыхнулись ряды, затрепыхались на ветру красные лоскуточки, захрустели по крепкому снегу подошвы.

Все это он, Покаля, видел собственными глазами, на почтительном расстоянии шагая за демонстрацией. Ему казалось, что плетущиеся за мелкотой мужики чувствуют себя неловко, будто совестятся чего, глядят только вперед, избегают поворачивать головы к окнам… И хоть бы песню какую затянули, а то так, молчком, и прошли по тракту до школы. А школа вся как есть перевита кумачом, — исполосованы белые стены.

От этого кумача, от полоскающихся на ветру флагов у Покали зарябило в глазах, и он сквозь зубы процедил себе в бороду:

— Оглашенные! Сколь бы рубах люди пошили, а они разодрали в клочья… товару, вишь, у них избыток!

Демонстрация постепенно втягивалась в распахнутую дверь школы, и сюда со всех сторон начал сбегаться народ. На тракт, невесть откуда, вывернулся Спирька.

Покаля подошел к нему, поздоровался, мотнул головою на кумачовые стены.

— Старинные люди не зря говорили… — Он склонился к Спирькиному уху и прошептал злую, ядовитую поговорку.

— Гы-ы! — хохотнул Спирька.

И оба они протискались в школу, затерялись в беспокойной толпе, притулились в сторонке у задней стены…

Потом был митинг. За столом расселись Алдоха, Ананий, Епиха, Василий Трехкопытный… Учитель бойко отчеканил речь, поздравил никольцев с великим праздником, с окончательным разгромом контрреволюции, с открытием школы.

Покаля глядел на бегающего взад-вперед ладного парня, на величаво спокойных Алдоху и Василия, на портрет Ленина, — этот тоже был нерушимо спокоен и даже чуть усмехался глазами, будто и не совершал он ни в жизнь никаких революций… Глядел на все это Покаля и наливался злобою. «И дернула меня вечор нелегкая! — думал он. — Высунулся безо время с конституцией этой… Вчерась бы али сегодня по ночи в самый раз… в сумятице… Да сам себя на заметку перед городским комиссаром, перед всеми ими поставил… дурак, как есть дурак!..»

Вечером, после митинга, он пошел к Спирьке. Тот кликнул со двора Немуху, и остался он, Покаля, вдвоем с Немухой в горнице и долго толмачил с нею…

Вот что припомнилось ему в темном проулке. Сейчас он снова, как тогда, направлялся к Спирьке.

Худая, трудная жизнь выпала на долю Немухи. Глухонемая от роду, не говорит, а только мычит с подвизгом. До сорока пяти годов жила она у брата — бобыля, белобородого Саввы, была ему единственная работница, а за труды свои только побои от него и видела; вожжами, граблями, ухватами, чем попало бил ее Савва беспощадно, — так бил, что соседки, на что уж к мужниным кулакам привыкшие, на мычащий страшный рев Немухи сбегались и отнимали несчастную. Зла Немуха не помнила. С годами Савва одряхлел, бить уж не мог, и она, плача от жалости, подавала ему еду на печь, обихаживала, как умела. И работяща же была Немуха: по дому управится да к соседям, а то и в дальний конец пособлять кому бежит, — копать бульбу, жать хлеб в страду нанимается. А как упокоился Савва, и совсем пошла по строкам Немуха, вековечной работницей — батрачкой на чужих людей делалась. Что ей свое хозяйство подымать, что ли? И к чему, для чего? Уже стара Немуха, лицо морщинами изрубцовано, в волосах белые пряди, но так и ходит она в платочке, как ходила: кто такую возьмет, кичку бабью наденет?.. Все на деревне любят Немуху за ее добрый нрав, за кротость, за безответность, за богобоязненность, за строгую честность, — щепотки соли без спросу у хозяина не возьмет.

В последнюю страду Немуха нанялась к Спирьке, да так и осталась у него в зиму помогать его молодухе по двору: ширилось Спирькино хозяйство, и одной Писте было уже трудно управляться. Много ли старуха поест, а польза от нее великая — рассуждал Спирька… Незадолго до открытия школы учитель Евгений Константинович просил председателя Алдоху прислать надежную женщину, которая могла бы ночевать в школе, мыть полы, убирать грязь. Сам-то Евгений Константинович остановился по старой памяти у Егора Терентьевича, да так и жил там на хлебах. Алдоха указал учителю на Немуху, и она согласилась приходить по вечерам, делать в классе что надо, ночевать, с тем чтобы утром, как заявится учитель, возвращаться к своему хозяину. Может, и не совсем это Спирьке с руки, но как поперечишь председателю, который самолично заявился к нему и очень о том просил… Так и жила последние дни Немуха, на два дома: днем у Спирьки, ночью — в школе.

Подходя к Спирькиной избе, Покаля малость успокоился, подумал даже: «Оно и лучше… Тогда-то нужно было б собственную башку под топор класть… А с Немухи какой спрос… да кто и подумает на нее?.. Немая в случае чего и не выкажет…»

Он тихонько постучал пальцем в ставень. Не вынося лампы в сени, Спирька отпер дверь, впустил Покалю, сразу же провел его в горницу.

— Поспел? Не ушла? — спросил Покаля.

— Что так долго? Сбирается уж… Я придержал ее, как договорено…

Спирька вышел, оставил Покалю одного в темной горнице.

— Сам господь послал нам эту Немуху, — нащупывая лавку и тяжело опускаясь на нее, прошептал Покаля.

Дверь горницы чуть взвизгнула, и на пороге появилась Немуха с привернутой лампой. Она поставила лампу на стол, поклонилась Покале в пояс и, промычав, вскинула руку к дверям, — дескать, мне пора в школу.

— Знаю, знаю, — проворчал Покаля. — Садись сюда, — он указал ей на лавку подле себя.

Немуха неотрывно следила за движениями его губ, покорно села. Она уважала этого почтенного бородатого старика, как и все, казалось ей, уважали его на деревне; она не один раз работала у него, видела его сытость и богатство, но теперь, как повадился он к ней, стала его бояться. Ну, не на страшное ли дело подбивает ее этот старик? уж не рехнулся ли он в уме? уж не спросить ли о том дедушку Ипата?

Немуха сделала испуганные глаза, надула щеки, пустила по горнице свое жуткое «бу-бу-бу-у-у!» и закрутила головою, что всегда у нее обозначало страх, смешанный с большим сомнением. Покаля понял. Он нахмурил брови:

— Вот те на! Прошлый раз, кажись, согласилась, а теперь назад?.. Назад?! — крикнул он и схватил Немуху за руку.

Она заверещала, взвизгнула громче обычного, — аж мороз пробрал Покалю по коже. И тогда началось то, что уже не раз повторялось за последние дни в этой горнице — безмолвная чудовищная пантомима уговоров и понуждений. Тряся бородою, Покаля тыкал пальцем в передний угол, в божницу, потом переводил палец к окошку, затем упирал им в грудь Немухи… подносил к ее носу коробок спичек, шебаршил ими. Она хорошо понимала, что от нее требуют, у нее был свой язык жестов, на нем она объяснялась со всей деревней, и люди легко усваивали этот язык… О, она отлично понимала, чего добивается Покаля! В который уж раз он доказывал ей, что школа — богопротивная купель антихриста, что бог — палец поворачивался вновь и вновь к медной резьбе икон, — сам бог гневается на эту мерзопакость, и она, Немуха, призвана совершить великий подвиг — палец упирался ей в грудь — подвиг, за который будет ей прощение грехов и вечная награда на небесах, — палец старика устремлялся концом в потолок.

Жесты Покали рисовали страшную картину греховодства приезжего учителя-безбожника, они сулили Немухе бесконечное блаженство рая, полную расплату с нею за беспросветную ее жизнь, если только… старик совал ей в руки шуршащий коробок спичек. Немуха изредка коротко взмыкивала, крутила головой. «Какой леший на ней сегодня поехал?» — думал Покаля — и снова начиналась напряженная игра пальцев и устремленных на нее сердитых глаз.