Пистя сдвинула черные стрельчатые брови, рассердилась:

— Никаких любезных у меня нету!

— Сказывай! — в свою очередь, озлился Астаха. — С ней по-хорошему, по-родительскому, а она киской порскает!

Пистя залилась румянцем, Астаха смягчился, заговорил вкрадчиво:

— Три парня обхаживают тебя, дочка. Никого из трех ты от себя не отпихиваешь… Кого уж душа твоя пожелает — господь ведает, — голос Астахи стал еще нежнее, еще вкрадчивее. — Только я так кумекаю, дочка: надобен нам такой зять, чтоб был удал и… прибыток в дом принес. А что за прибыток? Знаешь, какая теперь власть, — сегодня одно, завтра другое. По видам видать, красной власти не миновать нам. Так-то! Вот ты и посуди, какой нам прибыток, ежели, скажем, пойдешь за Лукашку Лисеева? Никакой корысти в ём нету: то партизан, то не партизан, молод очень, для новой власти пустой человек. Или, скажем, Федотка Дементеев. Слов нет: красавец парень, не в пример курносому Лукашке. Но ты то подумай: Дементей при его капитале для красной власти совсем никчемушный человек. Мог бы Дементей Иваныч извернуться, кабы к Булычеву, к министру, подался, но, холера его знает, упирается что-то… тянет. Смотри, дотянет до ручки и себя и нас! Какая нам от такого подмога? — Астаха передохнул и заговорил внушительно: — Не то Спиридон. Кто был Спирькин батька, хотя и народный? Бедняк, семеновцами зарубленный. Душу за совет положил. А сам Спирька? Первейший партизан, ему доверие и почет от начальства. Это не в счет, что постарше будет, бородой зарос. Зато какую защиту мы от него иметь можем!.. Без Спирьки нам прямой разор. Вот ты и кумекай, доча. Астаха замолчал.

— Не люб он мне, батенька, — запинаясь, сказала Пистя.

— Не люб? А пошто не отпихиваешь-то? — изумился Астаха.

— Не знаю…

— Эва, девка! — вспылил Астаха. — Да ты с умом ли? Не отпихиваешь от себя, значит, слюбишься… Я свое родительское слово сказал. На Лукашку с Федоткой нету моего благословения.

Бабье лицо Астахи стало строгим, он затрусил к воротам. Пистя проводила его долгим взглядом, задумчиво улыбнулась.

8

Вот уж и лето уполовинилось и до Ильи рукой подать, а Дементей Иваныч никак не может с новой избой управиться и с батькой разделиться. Обещался вскоре после вёшной в новую избу зайти, а изба-то и не улажена. Кажется, и лес вывезли, и плотники наняты куда с добром, и сам он до седьмого пота с бревнами возится, а сруб едва под крышу выведен.

А потому все так, что уж очень размахнулся Дементей Иваныч. И то сказать: изба на две половины, переборки задуманы с точеными, по верху, до потолка, ножками, полы под краску приготовлены. Где такую избу сразу сработаешь!

А Дементею Иванычу недосуг: неужто еще год со старым да отпрысками его оборскими цацкаться!

Очкастый племянник привык видеть дядю все эти дни хмурым, потным, не в себе. Да и редко видал он его: дядя больше на постройке, от плотников не отходит. И шел Андреич в поля, к Майдану, или на Тугнуй, где вольный воздух, распахнутый простор, сверкающее солнце, где ничто не мешало ему развевать тоску о своем отце.

Что ему, городскому, деревня… староверская деревня? Зигзаги грязных улиц, по обе стороны которых стоят кондовые связи, избы с высокими окнами, с крашеными ставнями, с расписными наличниками… Поросль полынка на обомшелых охлопнях… Толстые, как крепостные стены, заплоты, иглы колодезных журавлей, вскинутые далеко в небо, шляпы крепких резных ворот, цепники… серые крыши… Амбары, сараи, завозни… О, серокрышее гнездовье блох и бесчисленных суеверий!

…Вот она, сила косности: их, семейских, пригнали сюда, в прибайкальские степи и хребты, свыше полутора сотен лет, а они до сих пор отказываются считать себя сибиряками. Сибиряк для них всякий посторонний, нездешний человек… Впрочем, они в одном отношении и правы: выходцы из далекой Ветки, из краев, издавна населенных белорусами, эти староверы-великорусы принесли с собою в Забайкалье белорусский говор; картошка для них всегда — бульба, чересседельник — чумбур… да мало ли их, этих чужих слов, ставших своими. По языку они действительно не стали сибиряками…

…А самый вид этих благообразных, бородатых людей и бабьи кички, — нерушимо прошли они столетия. Имена тоже не изменились. Мужчины: Стигней, Ипат, Самоха, Вахря, Тимоха, Олемпий, Абкуха, Хвиёха, Епиха, Алдоха. Женщины: Пистимея, Елгинья, Секлетинья, Уленея, Лампея… Кстати, что это такое: Хвиёха, Феклис, Алдоха? Не враз-то сообразишь, что это Феофан, Феоктист и Евдоким… Евдоким!.. Авдоким! Авдоха! Алдоха!…

…Непривычно здесь и многое другое. Братские, буряты, по убеждению этих отсталых людей, — «самый поганый народ». А вот поди ж ты, названия сел, местностей и животных незаметно для себя усвоили они от бурят. Вот почему невыложенный баран — куцан, выложенный — иргень, а козлы, еманы, называются тыкенами и цыркенами.

…На этом суглинке и черноземе извечный круговорот двухполья. Даже до трехполья, до голодной российской трехполки шагнуть им запрещает закон отцов!.. Из года в год одни и те же культуры: овес, ячмень, пшеница, немного гречихи, а главный хлеб — ярица, яровая рожь, ее так и зовут: хлеб… И сроки искони одни и те же: вёшная с Егория, сенокос — с Ильина дня, страда — с успенья, бульбу копать — под Ивана Постного, что через две недели после успенья… На самый конец оставляют конопли: конопли в шубах, что им сделается! То же извечное растение, единственный поставщик волокна для зимнего тканья; бабам — холсты, мужикам — веревки… Внезапные ранние заморозки, градовые тучи — все эти беды ничему не учат их: «На всё бог!»

…Детские летние поносы, множатся кресты на бугре. «Бог дал, бог и взял… Кабы не умирали, куда бы их стали девать, как всех прокормить? Невежество! Лучше бы их вовсе не рожали, что ли, чтоб не заставлять мучиться в оспе, которую грех прививать, в дифтерии, в скарлатине… Сколько здесь попорченных оспою детских лиц!..

…А сыпняк, что свободно, пользуясь вашей темнотою, разгуливает по селу, сыпняк, занесенный партизанами и каппелевцами, — это для вас наказание божье за грехи, какая-то лихоманка, лихорадка, ворогуша. Едва ли ее удастся прогнать опрыскиванием с уголька, наговорной водой шептух!

…И, однако, что-то тронулось в семейщине, — и сюда, в Сибирь, за хребты, в глухомань, донеслось дыхание великой бури. Что-то новое в молодежи, в солдатах, в партизанах, дерзновение какое-то, бесшабашность… Сильнее прежнего идут по деревне разделы: младшие сыновья, подневольные работники, восстают на отцов и старших братьев, которым перепадает львиная доля накопленного семьею добра. Младшие требуют справедливости, и не из них ли, постоянно обделяемых, впадающих в нужду, вырастет тот слой, которому суждено перевернуть этот кондовый уклад?

…Но сколько лет борьбы и усилий надо, чтоб разломать, до конца разломать вековечную страшную семейщину? Какая революция для этого нужна?!

Так вперебой, обгоняя одна другую, бежали мысли Андреича. И бежал он сам навстречу тугнуйскому ветру, навстречу полынному аромату, наливался тоской… не находил ответа на свои злые и будто отчаянием продиктованные мысли.

А вечером возвращался домой угрюмый и усталый.

Но время, сытная пища, тугнуйский воздух делали свое дело: Андреич заметно поправлялся, наливался силой.

Сыпняк до сих пор благополучно миновал избу Дементея Иваныча. Но вот однажды в полдневную жаркую пору во двор въехал нежданный и страшный поезд: на трех подводах лежали без памяти оборские жители.

Землистое, с закрытыми глазами, лицо Ивана Финогеныча испугало кандабайцев. Старик через силу приподнялся на локте и — снова упал на сено… Он вытянулся в длинном ходке один, в двух остальных телегах лежали малые его детишки.

— Ворогуша! — спрыгивая с передней телеги, почти весело крикнул Ермишка.

Он чувствовал себя вожатым поезда, — это он кучерил, это он вывез больных с Обора.