— Да-а, — холодно протянул он. — Ну, что ж, поживи… Пошто не писал-то никак? Мы бы тебе по твоему адресу телеграмму отбили… насчет отца.

— А что? — встрепенулся студент.

— Да то…

И Дементей Иваныч, как обухом, ударил в лицо племяннику убийственной вестью.

Бледными длинными пальцами закрыл Андреич глаза, откинулся на лавке к стене.

6

На востоке синели кряжистые горбы Яблонового хребта. За кустами тальника и шиповника мягко били копытами оземь стреноженные кони. Они перескакивали с места на место по зеленому ковру распадка и заглушенно хрумкали, — добрый попался корм. Где-то вправо мирно побулькивал неугомонный ручей. Вверху, по-над соснами, проносился порывами ветер.

Федот тихо сидел у замирающего костра. Звон ручья, лобастые сопки, приволье, жующие кони — все как родное, все напоминает Обор, сенокосную жаркую пору, сиди, не шелохнись, — до того хорошо! До того хорошо, что не верится как-то, что завтра они пойдут в наступление и будет грохот и треск боя, остервенелая рубка, пальба, матерные крики, погоня и кровь. Все это знакомо Федоту по германскому фронту, и потому не страшно, привычно. Только какой же здесь фронт, когда нет окопов, сгрудившихся на небольшом пространстве тысяч людей, орудий, пулеметов, повозок? Все куда-то запрятано, рассеяно по тайге, будто и не война вовсе.

«Эх, хорошо бы сейчас пожрать вдоволь… да нечего!» — вздохнул Федот.

Он вспоминает деревню, отца… Пистимею, Астахину дочку. Не о ней ли тоскует сердце? Уж он ли не целовал ее взасос, уж он ли не тискал ее, — до всего допускала красавица девка.

«А может, Лукашку тоже допускала? Как бы не так!.. Ан нет, допускала. Сам видел… — Так бы и сбежал домой, если б знал, что соперник остался с Пистей наедине. Но Лукашка тут, в том же втором эскадроне. И Спирька долговязый тоже тут. И чего этот-то увязался за Пистей? Как вернулся с партизан, так и…»

За кустом послышался шорох людских шагов, и к костру подошли Лукашка и Спирька.

— Посиживаешь? — по обыкновению, насмешливо спросил Лукашка.

— Чего ж больше, — завтра бой…

— Говорят, что на Читу пойдем, — сказал Спирька.

Он слыхал, что кавалерию начальство собирается бросить в обход Читы с севера, в лоб по линии пойдут броневики, а с юга, через хребты, двинется пехота. И семеновцы будут накрыты.

Спирька самый взрослый из всех троих, черное кружево бороды подковой опоясало его лицо от виска к виску.

Федот ухмыляется: этот не в счет, перезрел соперник, за такого Пистя не пойдет. «Веселая, шустрая девка, — думает он, — С троими балует, но себя соблюсти до венца хочет… по закону. До главного не допущает… Игривая девка, завидная, богатая невеста!»

— Ты чего зубы скалишь? — покосился Лукашка.

— Ему перед боем, вишь, весело, — предупредил Спирька Федотов ответ. — А чья голова уцелеет — неизвестно…

— Вот то-то что неизвестно! — вызывающе бросил Федот.

— Семенов, он пощады не даст! Пулеметами встретит! — присаживаясь у костра на траву, проговорил Лукашка. — Были мы сейчас у командира…

— Насчет чего это? — поинтересовался Федот.

— Да все насчет того же: почему, спрашиваем, нас в кавалерию запятили?

— А он?

— Он и говорит: семейские, как буряты, на конях ездить большие мастера, семейский скачет — как влитой сидит, любо глядеть.

— Это же верно, — развел руками Спирька. — Нашу повадку к коню он тогда еще, в тайге, примечал, хвалил всё… Другой раз я с тобой, Лукаха, просить о переводе не пойду.

— Нет, лучше бы в пехоту, привычнее, — нахмурился Лукашка, который давно уж, с самого призыва, добивался перевода в пехотную часть.

— А мне все единственно, — равнодушно произнес Федот.

— Нет согласия в товарищах! — вспыхнул Лукашка.

— Какие мы с тобой товарищи! — огрызнулся Федот.

Вот-вот вспыхнет ссора, но проходит мимо командир. Он все такой же, как тогда, в оборской тайге: прямой, броский, штаны с мочками — галифе.

— Готовы ли, товарищи? — быстро спрашивает командир. — Все ли проверено? Сабли? Кони?

Он идет от бивуака к бивуаку, от костра к костру. Приостановится, осмотрит оружие, сыпанет скороговоркой — коротко, четко — и дальше, дальше.

И долго еще слышат присмиревшие Никольские ребята его удаляющиеся возгласы:

— Бойцы!.. Товарищи!.. Народоармейцы!..

Солнце уходит к западу, к гряде задымленных сопок… На степной равнине пылает бой. Горят у тракта брошенные прошлогодние зароды сена, горят жарко, со свистом, кидая в зеленое небо черные злые языки. С опушки березовой рощи, сзади, огненными снопами ахает красная батарея. Над травами и кустами вспыхивают молнии ружейной пальбы.

На открытой степи, по мху шелковых трав, бегут бешеные кони. Вскакивая и падая, снова вскакивая и снова припадая к земле, перебежкой продвигаются вперед поддерживающие кавалерию пехотные цепи — пестрые шеренги как попало одетых людей.

Коршуном-стервятником кружит над степью японский аэроплан. Он описывает плавные, медлительные круги, точно высматривает жертву, но японец не кидает бомб, не стреляет сверху. На сегодня он объявил нейтралитет. Бойцы знают это, знают, что перед ними нет ни одного коротконогого солдата, нигде впереди не мелькнет желтая куртка и красный околыш. И они, ожесточась, палят, идут вперед — сшибить, выбить, гнать, не дать опомниться белой сволочи, на ее плечах ворваться в Читу!

Бойцы предупреждены, что Восточно-Забайкальский партизанский фронт одновременно ударит семеновцам в тыл, город будет зажат в кольцо, и соединенными силами они уничтожат врага, сотрут в песок. Японец не успеет опомниться, а город будет уже наш, и все мы будем одеты, обуты и сыты. И они рвутся вперед, они сметают перед собою темные лавы желтолампасных конников. Атака сменяется атакой — молниеносной, беспощадной, полной воплей, стука копыт, треска рвущейся шрапнели.

Дикие крики несутся с той, вражьей, стороны, солнце бьет семеновцам в глаза, они стреляют наугад, они видят перед собой лишь золотую солнечную пыль…

В трескотне пулеметов, в реве рот и эскадронов красные цепи верста за верстою уходят на восток. И вот вечером, когда солнце опустилось за хребты, на горизонте, в чаще сопок, показался город. Далекий город гляделся в темную степь звездами электрических белых огней.

— Чита, чи не та? — шутит кто-то из веселых украинцев. На высоком, с белым пятном на лбу, жеребце пронесся по фронту командир:

— Бойцы!.. Перед нами Чита. Последняя преграда…

Всю ночь пылает ожесточенная битва на подступах к городу. Атаман бросает в бой последние резервы, но они тают, — едва выскочит из города сотня на лихих конях, и уже мчится назад малой горсткой, устилает свой обратный путь десятками трупов.

Вызвездило — и будто звезды, такие всегда мирные, смятенными хороводами бегут на помощь. Еще один удар — и белые силы иссякнут. Еще одно усилие — и ворвутся в тихие, примолкшие улицы кони красных эскадронов, и читинский вязкий песок захрустит под копытами…

Гикая, Федот летит за казачьим удирающим офицером. Непокорный чуб выбился из-под козырька, лезет в глаз. Федот на секунду бросает повод, левой рукой, пальцами, уминает досадливую прядь под фуражку. В правой руке у него свищет сабля… Нет, не угнаться за офицером!

Оставив далеко позади свой эскадрон, Федот в пылу погони не заметил, как влетел в глухую черную улицу окраины. Здесь почти тихо, где-то, будто за несколько верст, шум боя… темные дощатые заплоты… дома, застегнутые наглухо.

Федот на скаку осаживает коня.

«Где я? Где товарищи? Как выбраться отсюда?» — мучительным вихрем проносится у него в голове.

Держась темной тени заплотов, Федот шагом едет вдоль улицы. Как сквозь землю провалился улепетывающий офицер… Никого.

Но что это? Настежь раскрытые ворота, бревенчатые продолговатые срубы в глубине широкого двора.