— Так и будет… и уж есть. Куда от этого уйдешь? Я вот, ты знаешь, в грамоте понаторел, книжки разные, — Харитон понизил голос до свистящего шепотка, — запрещенные царевой властью, почитывал… не наши, не семейские святые книги… Я знаю: надежный мужик ты, Финогеныч, с тобой можно как на духу… не обмолвишься зря.

— И что в тех книгах пишут? — напирая могучей грудью на стол, спросил Иван Финогеныч.

— А то и пишут: сперва разор, а потом свобода, безбедное житье людям. Другого пути нету.

— И мы тем путем пойдем? Неужто дорога к счастью через разор лежит?

— Куда денемся: пойдем как все… Я так той свободы жду, в нее верю… И за столько лет ничего в деревне для нее не сделал! — с горькой улыбкой добавил Харитон. — Только и есть, что пастуха Алдоху подбил на грамоту запретную, от Ипата, от стариков крадучись…

— И, значит, старины не вернуть?

— Нет!.. Так пишут, по крайности… Сам посуди, сам видишь: уходит старина. Не удержать ее, что напрасно.

— Но как же, как же свобода та придет… откуда? Кто по жадобе богатейской стеганет, ежели вся жизнь на том стоит?

— Придут! Придут люди — стеганут по той жадобе, да так стеганут…

— Что за люди такие, — пуще напирал Иван Финогеныч на стол широкой грудью. — Где они, откуда придут? Не из чужих ли земель?

Нетерпение словно сжигало его.

«В точку попал!» — обрадовался про себя Харитон.

— Они недалеко, они всюду… придут непременно! — твердо произнес он вслух.

Больше ничего не сказал странный писарь, рука которого точно на балалайке наигрывала. Отбыв своей дорогой, он оставил Ивана Финогеныча в таком недоумении, такую задачу задал, — ввек не раскумекаешь…

Непонятны, загадочны, но глубоко в сердце запали его слова.

6

Елизара Константиныча война не испугала: сыны его в солдатах не служили, отвалил за них купец начальству в свое время немалый откуп, а теперь они уже почти старики, сами хозяева, давно в отделе живут, тревожиться за них не приходится. Зато дел-то, дел сколько с войною подвалило! Повезли никольцы всякую всячину в Завод и в город, а Елизар Константиныч — впереди всех.

— Откуда и прыть на старости лет объявилась! — удивлялись никольцы.

Начал он грабастать солдатские кинутые пашни, завел две жатки, молотилку с конным приводом, работников в страду набирал до двух десятков — и гнал по осени обозами ярицу и овес в интендантство.

«Пускай другие цепами на току свистят, — оглаживая пушистый разлет бороды, самодовольно думал богатей, — а мы машиной, машиной. Не сустоять им против меня, опережу!»

Одна забота у Елизара Константиныча: петухом забежал вперед его Бутырин в интендантство и уж ворочает большими делами. У Бутырина нет своего посева, а вот поди ж ты — скупает хлеб по амбарам, под уборку ссужает деньгами и товаром солдаток и маломощных мужиков, на их же подводах горы зерна на станцию везет. Тут бы ему, Елизару, самый раз все за себя забрать, воспользоваться тем случаем, что конская мобилизация подсекла никольцев, — не хватает у многих лошадей в страду, — так нет, зловредный Бутырин стал поперек дороги. Вывозил Бутырин хлеб, гнал живьем в интендантство овец и коров. Добрая ли, дохлая ли скотина — всё у него принимали.

Не раз совещался Елизар Константиныч с любимым зятем Астахой, извести Бутырина толкал его. Но, закрученный вихрем наживы, Астаха отмахивался, верещал: — Не время теперь… Всем хватит!

Однако Елизар Константиныч не успокаивался: много шло в руки, больше того хотелось. Зависть к дотошному конкуренту разжигала в нем старую ненависть. Бывало так: придет он к солдатке пашню арендовать, а уж она к Бутырину слетать успела, подмоги выпросила, хлеб на корню ему запродала — и отчаливал Елизар ни с чем, скрипел зубами. Вот тогда-то и давал он волю своей злобе, ярился, домашних по двору распугивал, шел к бабке Орешихе, к цыганам мимоезжим, к мужику, знавшемуся с нечистой силой, щедро платил всем, кто, греха не страшась, соглашался вынуть еретиков след, чтоб иссох, сгинул купец до времени. Не брали Бутырина те колдовские наветы.

— Должно, сам колдун ладный! — лютовал наедине Елизар Константиныч.

Вскоре Елизариха стала примечать: как перекипит старик, так весь день его трясучка колотит. Однажды темнее темной тучи вернулся он из Завода: самые прибыльные заказы на шерсть и кожу перехватил в интендантстве у него под самым носом Мосей Кельман. Скажи на милость, откуда только вынырнул! Столь годов пропадал где-то по городам, — ни слуху ни духу о нем, и вдруг нате: пересек дорогу! К ненавистному Бутырину прибавился еще один верткий соперник.

— Погодь! Думаешь, забыли мужики твое мошенство с амурской рыбой? Напомним им. К нам не сунешься! — запершись а горнице, угрожающе прошептал Елизар Константиныч.

Тут-то и взял его великий тряс: неудержимо, как у писаря Харитона, заплясали руки, голова поклоны отбивать начала, ноги сами собой запритопывали, словно в молодости на посиделках под звон бандуры…

Началось это под вечер, да так всю ночь он и не сомкнул глаз. А наутро из горницы раздались истошные крики:

— Не пущайте Моську… не пущайте!.. Старую обиду попомните… так его, так!

Прибежала на крик Елизариха, увидала побуревшего, бьющегося, словно в лихоманке, старика своего, в страхе захлопнула дверь, кинулась за Ипатом Ипатычем. Пастырь не замедлил появиться в Елизаровой горнице, но похилившийся разумом купец не узнал его.

— Христопродавец ты… Вяжите его! — вопил он.

Так ничего и не добился уставщик, сколько ни вразумлял старого своего друга. Он прочел над ним молитву, трижды перекрестил — и ушел… велел уповать на милость господню.

На другой день Елизару Константинычу стало хуже, он уже ломился в закрюченную снаружи дверь. Елизариха послала за бабкой-знахаркой. Та крестила дверь, плевала в щелку, бормотала, потряхивая головою, невнятные слова… оставила Елизариха заговорной водицы…

Запертый в горнице Елизар бушевал два дня.

— Делать, видно, нечего, — сжалился над тестем Астаха, — доведется везти в Завод к докторам.

В горницу ворвались мужики — зять и братья — связали дергающегося страшного Елизара, взвалили на ходок и повезли… В Заводе главный доктор больницы, улещенный кадкой масла, обещал вылечить, отправил больного в город.

Вскорости трясун пристиг и двух братьев Елизара Константиныча — Иуду и Левона. Однако Левон совладал с болезнью, через месяц пришел в себя.

Никольцы всё это расценили по-своему: — Не иначе, братские ламы зачитали… не будут чужих баранух на заимку к себе загонять. Ламы… с ними, погаными колдунами, не связывайся!

Проще объяснил внезапный Елизаров конец Иван Финогеныч. Услыхав о сумасшествии именитого купца, он скривил тронутые синим пеплом стариковские губы, холодно отрубил:

— Жадоба его задавила!

7

Отрывисто и печально бумкает ранним утром церковный колокол: Ипат Ипатыч сзывает народ к молитве.

В серый прохладный час Устинья Семеновна накидывает поверх черной кички длинный, до пят, атлас, идет по заречью в церковь. Соседки на огородах привыкли видеть в этот час согбенную фигуру жалостной молельщицы, скользящей бесшумно по росной траве за гумнами. Она глядит перед собой влажными блестящими глазами, точно несомая нездешней силой.

— Ума решиться Устинье недолго, — переговариваются соседки через огородные прясла.

— Как есть недолго…

Сочувственно кивают бабы вслед удаляющейся Устинье…

В закоптелом бревенчатом срубе мрачно, пахнет сыростью и тленом. Протяжно бубнит за аналоем Ипат Ипатыч в сером неразличимом халате, часто склоняется в поясных поклонах. С клироса уставщику отвечают не менее протяжно и торжественно-печально.

Устинья Семеновна пробирается осторожно сквозь редкие ряды пожилых баб, занимает обычное свое место. Мужиков почти не видно: время летнее, рабочее, семейский мужик в «церкву» без крайности не ходок, он чин и правила дома держит. Одни старики… Устинья Семеновна мало глядит на то, — недосуг ей осуждать мужиков. Тонкие подтянутые губы ее всю службу шепчут молитвы, и в тех молитвах одна-единственная мольба:- «Господи, убереги остатних сынов!» Влажный взор ее светится непросыхающими слезами…