Изменить стиль страницы

— В чем дело? — спросил академик. — Напоминает что-то заброшенное… как проклятое место. Кому принадлежит земля?

— Госфондовская, — осторожно ответил Назаров, боясь снова попасть во «вредители».

— Ну, а кто пользуется ею?

— Семь колхозов, — скороговоркой ответил Назаров, надеясь, что академик не поймет нелепости, но тот прямо и грубовато сказал:

— Глупо. Все равно, что лучшую рекордистку корову передать семи дояркам: непременно испортят. И тут: плоды с поливных участков собрали и восвояси… Даже шалашей не построили.

— Да ведь и плодов-то не собрали, — чуть не плача, прокричал Назаров. — Как хотите, отворачивайтесь или не отворачивайтесь от меня, а скажу: горим. Озимую пшеницу посеяли. С осени была хороша, весной была хороша… Еще бы, в рост человека выросла… Поливали. Залили… А колос оказался пустой.

— Какой сорт? — спросил академик.

— Ваш сорт.

— Ну и?

— За шесть дней суховей высосал зерно.

— Так-так-так, — пробурчал академик. — Постойте тут, а я посмотрю… один… — и зашагал вдоль канавы, удаляясь все дальше и дальше. Он шел, то и дело нагибаясь, ковыряя пахоту, черпая ее пригоршней, рассматривая и бросая землю, затем снова шагал, окутанный маревом, вырастая не то в глыбу, не то в копну: таков здесь степной мираж.

Вскоре академик вернулся и произнес:

— Обманщики!

Назаров понял: академик увидел, как быстро идет процесс засолонения земли на участке, и хотел было спросить, как бороться с этим неожиданным бедствием, но, испугавшись того, что снова может попасть в «обманщики», только шепнул Любченко:

— Давай на Докукинскую. Там, может быть, отмякнет: дед его садил дубраву.

И опять степи-степи-степи, бугры — голые, выветренные, порыжевшие от раскаленных лучей солнца, бесконечное количество дюн, или, скорее, могильников, — это тысячелетие работы сусликов. И сколько земли? Столько земли — кричать от досады хочется.

— Как десять и пятнадцать тысяч лет назад люди пользовались этой землей, так ныне пользуемся и мы, — проговорил, ни к кому не обращаясь, академик, не замечая того, как погрустнела Анна: он, задумавшись, забыл о ее присутствии.

«А сказывал: «Сердце у всех одинаковое». Видно, не одинаковое, если твоему сердцу страдания моего — потеха, как иным петушиная драка, — печально думает она, и лицо ее от внутренней тяжкой боли стареет: щеки поблекли, глаза затуманились, губы опустились, и от них вверх легли две крупные трещины-морщинки. — Это вон у них они одинаковые, — думала Анна, посматривая на сестру и Любченко, который то и дело касается плечом плеча Елены, и та не сторонится, наоборот, благодарно посматривает на водителя машины. — А может, они уже муж и жена, — спохватилась Анна. — Только нет, Лена никогда меня не обманет. Мужчины — те обманщики. Вот он — даже академик — сказал: «У всех сердца одинаковые, — и обманул. А может, сам обманулся? Эх, Анна, Анна! В небо решила слетать, а вместо крыльев у тебя руки… Вот эти, поржавели от работушки. Ах, Анна, Анна! Свет тебе что-то стал не мил».

И перед ней невольно всплыло то теплое, родное, ушедшее от нее навсегда.

Ее муж, Петр Николаевич Арбузин, в противоположность ей, был тих, смирен: за неразговорчивость его прозвали молчальником. Собрания посещал он редко, а уж если приходил, то забивался в темный уголок и сидел там, дымя махоркой. Анна, наоборот, посещала все собрания, заседания, яростно и горячо выступала в прениях, и о ней в шутку говорили:

— За двоих бьется: Петр ей на всю жизнь слово свое передал, потому и молчит.

Но Петра на селе тоже уважали: он был мастер своего дела — великолепный плотник-столяр. Это он понаставил на улицах красивые дома, но лучше всех отделал свой домик с резным крылечком, с резными наличниками и с петухом на коньке. Петух вертелся во все стороны.; и люди, глянув на него, определяли, откуда дует ветер.

— Башкан Петр, — сказали тогда о нем.

Анна посещала все собрания, заседания, но как только они кончались, она неслась домой и тут заставала мужа обязательно за какой-нибудь работой: он или вытачивал ножки к стульям для клуба или нарезал наличники и на вскрик Айны: «Петенька! Милый! Здравствуй, что ль: с утра не видела тебя», — растягивая губы в улыбке, туго выдавливал:

— Ну, этак… здравствуй… Анна Петровна.

Однажды вот так прибежав, она вдруг неожиданно для самой себя спросила:

— Петя! А ты… ты не гневаешься… по собраниям-то я ношусь?

Он опять растянул губы в улыбке и, глядя на нее такими чистыми глазами, какими, пожалуй, до этого никогда и не смотрел, произнес:

— Что ж? А я — то ведь перед мужиками… горжусь, мол, вон какая у меня жена… генерал.

И погиб Петр Николаевич в тысяча девятьсот сорок втором году под Москвой. Наверное, так же молча взял в руки винтовку и с открытой грудью пошел на врага.

Анна после этого было надломилась. И если бы не сад и не сын, истлела бы, как хворостинка, брошенная в костер. Сад спасал ее: заботы о нем вытесняли горестные думы. Спасал сын — тоже Петр и внешне похожий на отца, Петра Николаевича. Она любовь к мужу перенесла на сына, и Петр, чувствуя это, любя ее, всегда на каникулы приезжал к ней и при встрече, сильный и большой, гораздо выше матери, обнимая ее говорил, как в детстве:

— Маманька! Соскучился-то как по тебе. Маманька!

А она, сдерживая рыдание, усаживала сына против себя, брала его крупные руки в свои, гладила их, прикладывала ладони к своим щекам и произносила постоянное:

— А ты вырос, Петяшка. Опять вырос, — хотя ему расти-то, пожалуй, уже было больше некуда.

Так она, вероятно, и смогла бы дожить до конца своих дней: выращивала бы сад, любила бы сына, участвовала бы в общественной жизни… но вот недавно случилось, видимо, что-то непоправимое: Анна полюбила Ивана Евдокимовича. Это не значило, что из ее души ушел образ Петра Николаевича. Нет. Разве это возможно? Но сердце полюбило вот этого, живого, сидящего рядом с ней.

«Эх, Анна, Анна! Гибель твоя пришла», — произнесла она про себя, и захотелось ей выпрыгнуть из машины и уйти в степи — в эти палящие, знойные степи.

Академик думал о своем:

«Мы собираемся наступать на природу, а она наступает на нас, и с самых неожиданных сторон. С посадкой леса явно провалились, а тут это страшное — засолонение. Распахали, обработали, стали поливать… и, видимо, еще не знают — идет быстрый процесс засолонения. Да. Верно. Черные земли, Сарпинские степи, Заволжье — все это довольно молодое дно Каспийского моря: огромнейшие соляные озера, реки соленые, и в почве соли много. Да. Да. Мы там в Москве дискутируем, как вести наступление на природу, а здесь природа сама наступает на нас, и с самых неожиданных сторон», — так думал академик, забыв обо всех, кто сидел с ним в машине, и только в одном месте, когда машину неожиданно накренило и он невольно коснулся Анны, почувствовав тепло ее тела, подумал: «Ох, Аннушка! Здесь ведь ты», — затем ласково посмотрел на нее, и в эту секунду ему захотелось обнять ее, но он только сказал:

— Простите, Анна Петровна, разволновался я: ежели впереди дело, о всем забываю. А вот Анна Петровна загорюнила.

У Анны щеки вспыхнули румянцем, глаза заблестели, и она шепнула:

— В сад. Поедемте в сад, Иван Евдокимович… Горюшко-то ваше я разгоню-развею.

6

Здесь, в степи, любой овраг или реку увидишь только тогда, когда вплотную подступишь к берегу: берега настолько круты, что кажется, овраги и реки врублены в землю. Едешь, едешь — степи, степи, степи… и неожиданно нарываешься на овраг, на реку, речонку.

И сейчас во все стороны расстилались степи, перекаленные на солнце, устланные разнообразными коврами трав… и вдруг завиднелись верхушки деревьев с редкой желтеющей листвой.

Акиму Мореву странно было смотреть на эти верхушки: казалось, они поднялись со дна моря, — ведь степи кругом. Он даже высунулся в окно и спросил:

— Что это такое?

— Растут! А? Растут! — прокричал академик, а когда машина спустилась в овраг, заросший многолетними дубами, вязами, он вышел на полянку и, сняв шляпу, долго стоял, опустив голову. — Вот какой памятник Вениамин Павлович оставил по себе, — проговорил Иван Евдокимович и зашагал в чащу леса.