Нерон выпил вино, и несколько голосов крикнуло ему: — На здоровье!
Он поклонился, взял лиру и начал исполнять свои стихи. Он пел фальцетом, слабее и глуше, чем когда-либо. Зато флейтисты в оркестре усердствовали. Когда его голос срывался, они искусно замаскировывали это; когда он пел не в такт, они то обгоняли его, то отставали; когда же он попросту фальшивил, они подымали своими инструментами такой шум, что совершенно покрывали его голос. Певец несколько раз начинал сначала, и оркестр придавал его повторениям характер припева. Наконец, длинный дифирамб вакханке окончился. Зал восторженно аплодировал: рукоплескали Лукан, Менекрат, Антисий, народ, воины, жрецы, преторианцы, артисты, и Бурр, и Сенека… Раскаты аплодисментов сопровождались нечленораздельными, исступленными возгласами. Ни одна репетиция так удачно не прошла, и „руководитель“ одобрительно кивал головой, тая от счастья. Экстаз в течение нескольких минут все возрастал. Здание сотрясалось от рукоплесканий и, казалось, грозило провалиться. Чествуемого поэта закидали венками и лентами; на сцену пускали соловьев с подожженными крыльями, которые, умирая, пели. Все орали и ревели.
Нерон не ожидал такого успеха. Его глаза под маской вспыхивали огнем блаженства. Нетерпеливым движением он сорвал личину и открыл свое лицо, чтобы его осияли лучи славы.
Рукоплескания перешли в неистовство. Нерон взирал на разбушевавшийся человеческий океан, и детски-искренние слезы, слезы умиления, заволокли его глаза…
— Благодарю! От всего сердца благодарю! — простонал он плача, — я этого не заслужил!
— Ты — божественен! — крикнул кто-то из публики.
— Божественен народ! — воскликнул Нерон, подавляя рыдания, и упал на колени перед его величеством народом; он простер руки и стал посылать толпе поцелуи.
Шум в зрительном зале долго не смолкал. Толпа требовала еще песен. Нерон взглянул на судей, которые, стоя, рукоплескали ему, заколебался и вдруг — надменно, без поклона вышел. Он не удостоил присутствующих другими стихами.
Оступаясь, он побрел в гардеробную; в маленьком помещении толпились люди. Они аплодировали, сгибались перед ним и встречали его, как героя, оливковыми и лавровыми венками. Нерон прошел мимо выстроившихся стеной сенаторов, актеров и поэтов, все еще держа маску в руке и вытирая пот. Он едва мог скрыть свое опьянение. Однако, будучи окружен столькими лицами, он сдержал слезы восторга, вздохнул и с притворной скромностью стал сетовать на себя.
— Я пел скверно.
— Разве ты не слышишь оваций? Все еще аплодируют! — ответили ему хором.
— Сколько венков! — воскликнул Нерон, опускаясь на сиденье, — и сколько цветов! Воздух от них тяжел! Я задыхаюсь. — И знаком руки он приказал убрать их. Прежде всего он обратил внимание на забившегося в угол Париса; артист устремил на императора благоговейный взгляд, словно отдавал должное его искусству.
— Ты был хорош, Парис. Я слышал тебя. Ты сегодня дивно пел. Что за голос, что за экспрессия!
Нерон лгал: он не пожелал слушать никого из соперников.
— С талантом не спорят, — продолжал он, — художник ты, а не я. Я лишь бедный мечтатель; мой удел — слабые попытки. Чувство меня не обманывает: сегодня я потерял приз! Ничего не поделаешь! У меня было много промахов, и я не придерживался правил. Но народу понравилось мое пение, в этом я твердо уверен! Не правда ли?
Император стал прислушиваться; зал все еще дрожал от упорных рукоплесканий.
— Алитирос! — снова заговорил Нерон, протягивая артисту руку, — и также ты, Памманес, — вы оба чудесно пели! Не скромничай, Памманес. Глядя на тебя, я вижу перед собой достойный путь художника, долгую, упорную борьбу благородного таланта. Все венки ваши. Я уверен, что я побежден. Возьмите их! — и он подал каждому из актеров венок. — Вот лавры искусству! Все, чем я обладаю, принадлежит вам. Я отдаю вам свое сердце!
Со сцены явились глашатаи и объявили, что после выступления Нерона судьи постановили сделать перерыв, считая невозможным тотчас после него слушать другого певца. Тем временем они вышли совещаться.
Взор Нерона выразил тоску и тревогу. Он рисовал себе наихудшие возможности: представлял себе, что его пристыдят и за нарушение правил запретят ему навсегда публичные выступления. Хотя он в глубине души считал это неправдоподобным, однако так ярко себе рисовал, что был готов уйти, не дожидаясь решения жюри.
Памманеса он не боялся: старик уже выбыл из строя. Алитирос был еще слишком юн и к тому же годом раньше уже получил приз. Опасаться можно было только Париса, но Нерон не знал, пел ли он лучше него. Парис настойчиво отрицал свой успех, уверяя, что был не в ударе. Чтобы побороть собственное волнение, император стал рассказывать анекдоты, но не мог на них сосредоточиться. Он просидел целый час между Парисом и Поппеей, то охваченный неуверенностью, то озаренный надеждой. От тяжелой смены настроений он стал испытывать головокружение, и Андромах не покидал его ни на минуту. Наконец, было объявлено решение судей, согласно которому Нерону предлагалось „во исполнение страстного желания народа“ вторично выступить. Судьи с своей стороны считали, что „столь великий поэт не может быть оценен с первого раза“, и настаивали для вынесения беспристрастного приговора на повторном выступлении.
Нерон начал снова переодеваться, что заняло много времени. В промежутке сцена пустовала, и сбитая с толку публика скучала.
Было уже около полуночи. Многих одолевал сон и тянуло домой, но двери были заперты, и солдаты получили приказ никого не выпускать из театра.
На сей раз император выступил в широком розовом облачении и мягкой обуви, доходившей ему почти до бедер. Он передвигался свободнее и, вступив на сцену, низко поклонился судьям, с которых во время исполнения не спускал глаз. Он продекламировал подряд все свои стихи: и элегию на смерть Агамемнона, и оду Аполлону, и идиллию о Дафнисе и Хлое; после каждого произведения ему аплодировали. Рукоплескания продолжали быть достаточно громкими, но нельзя было не сознаться, что постепенно их пыл остывал, несмотря на все старания Бурра и других „руководителей“. „Восторг“ терял свою мощность. Не успевала гроза разразиться, как она затихала и словно переходила в обыкновенный дождь; на первых порах он усердно барабанил, но затем он прекращался, и лишь там и сям словно капало с деревьев. Впрочем, теперь Нерон сам отклонял жестом рукоплескания. Они потеряли для него значение. Существенными ему казались лишь собственные строки, которые он без конца читал, не дожидаясь приглашения от публики.
Он окончательно увлекся.
По истечении часа он сделал паузу, но, следуя правилам состязаний, не покинул сцены, а велел подать себе закуску в оркестр, где с аппетитом покушал. Справившись с едой, он вновь принялся без устали декламировать. Представление, казалось, никогда не окончится. Все приходили в отчаяние. Думали, что вот-вот конец, а император вдруг начинал сызнова. Оставалось только покориться серой, беспредельной скуке.
Сидевший в первом ряду Веспасиан задремал. Его голова склонилась на грудь, из открытого рта вылетал свист. Ему снилось, что представление давно кончено и что он лежит в уютной постели. Но грубый толчок разбудил его. Два легионера схватили его и вытолкали из зала. Они отвели его в запасную гардеробную, превращенную в этот день в дежурную комнату воинов. Там центурион учинил старику допрос, пригрозил ему и выпустил его лишь из уважения к его старости.
Весть об этом обежала зрительный зал, и каждый присутствовавший задрожал, боясь в свою очередь задремать. Соседи просили друг друга толкать их, если их начнет клонить ко сну. Все держали глаза широко раскрытыми, чтобы не уснуть. Некоторым от жары стало дурно. Какая-то женщина родила; воины вынесли ее на носилках. Этот инцидент подал остроумную мысль более отважным; они падали на землю и лежали в застывших позах, представляясь мертвыми, чтобы их убрали из зала. Театр напоминал осажденный город.
Лишь высоко на галерее Лукан, Менекрат и Антисий развлекались в свое удовольствие. После каждой строфы Нерона они переглядывались и без слов понимали друг друга. Лукан не раскаивался в том, что, — рискуя жизнью, бежал из ссылки. Забавное зрелище стоило этого. Он кричал до хрипоты и рукоплескал, пока на ладонях не выступили пузыри. Когда император в последний раз раскланялся, Лукану показалось, что его выступление слишком коротко: он ничего не имел бы против того, чтобы развлечение это продлилось.