вдребезги посуда; нигде не осталось вина ни капли, расхитили гости и слуги

все дорогие кубки и сосуды, – и смутный стоит хозяин дома, думая: «Лучше б

и не было того пира». Напрасно старались занять и развеселить Тараса;

напрасно бородатые, седые бандуристы, проходя по два и по три, расславляли

его козацкие подвиги. Сурово и равнодушно глядел он на все, и на

неподвижном лице его выступала неугасимая горесть, и, тихо понурив голову,

говорил он: «Сын мой! Остап мой!»

Запорожцы собирались на морскую экспедицию. Двести челнов спущены

были в Днепр, и Малая Азия видела их, с бритыми головами и длинными

чубами, предававшими мечу и огню цветущие берега ее; видела чалмы своих

магометанских обитателей раскиданными, подобно ее бесчисленным цветам,

на смоченных кровию полях и плававшими у берегов. Она видела немало

запачканных дегтем запорожских шаровар, мускулистых рук с черными

нагайками. Запорожцы переели и переломали весь виноград; в мечетях

оставили целые кучи навозу; персидские дорогие шали употребляли вместо

очкуров и опоясывали ими запачканные свитки. Долго еще после находили в

тех местах запорожские коротенькие люльки. Они весело плыли назад; за

ними гнался десятипушечный турецкий корабль и залпом из всех орудий

своих разогнал, как птиц, утлые их челны. Третья часть их потонула в

морских глубинах, но остальные снова собрались вместе и прибыли к устью

Днепра с двенадцатью бочонками, набитыми цехинами. Но все это уже не

занимало Тараса. Он уходил в луга и степи, будто бы за охотою, но заряд его

оставался невыстрелянным. И, положив ружье, полный тоски, садился он на

морской берег. Долго сидел он там, понурив голову и все говоря: «Остап мой!

Остап мой!» Перед ним сверкало и расстилалось Черное море; в дальнем

тростнике кричала чайка; белый ус его серебрился, и слеза капала одна за

другою.

И не выдержал наконец Тарас. «Что бы ни было, пойду разведать, что он: жив

ли он? в могиле? или уже и в самой могиле нет его? Разведаю во что бы то ни

стало!» И через неделю уже очутился он в городе Умани, вооруженный, на

коне, с копьем, саблей, дорожной баклагой у седла, походным горшком с

саламатой, пороховыми патронами, лошадиными путами и прочим снарядом.

Он прямо подъехал к нечистому, запачканному домишке, у которого

небольшие окошки едва были видны, закопченные неизвестно чем; труба

заткнута была тряпкою, и дырявая крыша вся была покрыта воробьями. Куча

всякого сору лежала пред самыми дверьми. Из окна выглядывала голова

жидовки, в чепце с потемневшими жемчугами.

– Муж дома? – сказал Бульба, слезая с коня и привязывая повод к железному

крючку, бывшему у самых дверей.

Тарас Бульба (илл. Кукрыниксов) _7.jpg

– Дома, – сказала жидовка и поспешила тот же час выйти с пшеницей в

корчике[[37]] для коня и стопой пива для рыцаря.

– Где же твой жид?

– Он в другой светлице молится, – проговорила жидовка, кланяясь и пожелав

здоровья в то время, когда Бульба поднес к губам стопу.

– Оставайся здесь, накорми и напои моего коня, а я пойду поговорю с ним

один. У меня до него дело.

Этот жид был известный Янкель. Он уже очутился тут арендатором и

корчмарем; прибрал понемногу всех окружных панов и шляхтичей в свои

руки, высосал понемногу почти все деньги и сильно означил свое жидовское

присутствие в той стране. На расстоянии трех миль во все стороны не

оставалось ни одной избы в порядке: все валилось и дряхлело, все

пораспивалось, и осталась бедность да лохмотья; как после пожара или чумы,

выветрился весь край. И если бы десять лет еще пожил там Янкель, то он,

вероятно, выветрил бы и все воеводство. Тарас вошел в светлицу. Жид

молился, накрывшись своим довольно запачканным саваном, и оборотился,

чтобы в последний раз плюнуть, по обычаю своей веры, как вдруг глаза его

встретили стоявшего напади Бульбу. Так и бросились жиду прежде всего в

глаза две тысячи червонных, которые были обещаны за его голову; но он

постыдился своей корысти и силился подавить в себе вечную мысль о золоте,

которая, как червь, обвивает душу жида.

– Слушай, Янкель! – сказал Тарас жиду, который начал перед ним кланяться и

запер осторожно дверь, чтобы их не видели. – Я спас твою жизнь, – тебя бы

разорвали, как собаку, запорожцы; теперь твоя очередь, теперь сделай мне

услугу!

Лицо жида несколько поморщилось.

– Какую услугу? Если такая услуга, что можно сделать, то для чего не

сделать?

– Не говори ничего. Вези меня в Варшаву.

– В Варшаву? Как в Варшаву? – сказал Янкель. Брови и плечи его поднялись

вверх от изумления.

– Не говори мне ничего. Вези меня в Варшаву. Что бы ни было, а я хочу еще

раз увидеть его, сказать ему хоть одно слово.

– Кому сказать слово?

– Ему, Остапу, сыну моему.

– Разве пан не слышал, что уже…

– Знаю, знаю все: за мою голову дают две тысячи червонных. Знают же, они,

дурни, цену ей! Я тебе пять тысяч дам. Вот тебе две тысячи сейчас, – Бульба

высыпал из кожаного гамана[[38]] две тысячи червонных, – а остальные – как

ворочусь.

Жид тотчас схватил полотенце и накрыл им червонцы.

– Ай, славная монета! Ай, добрая монета! – говорил он, вертя один червонец

в руках и пробуя на зубах. – Я думаю, тот человек, у которого пан обобрал

такие хорошие червонцы, и часу не прожил на свете, пошел тот же час в реку,

да и утонул там после таких славных червонцев.

– Я бы не просил тебя. Я бы сам, может быть, нашел дорогу в Варшаву; но

меня могут как-нибудь узнать и захватить проклятые ляхи, ибо я не горазд на

выдумки. А вы, жиды, на то уже и созданы. Вы хоть черта проведете; вы

знаете все штуки; вот для чего я пришел к тебе! Да и в Варшаве я бы сам

собою ничего не получил. Сейчас запрягай воз и вези меня!

– А пан думает, что так прямо взял кобылу, запряг, да и «эй, ну пошел,

сивка!». Думает пан, что можно так, как есть, не спрятавши, везти пана?

– Ну, так прятай, прятай как знаешь; в порожнюю бочку, что ли?

– Ай, ай! А пан думает, разве можно спрятать его в бочку? Пан разве не знает,

что всякий подумает, что в бочке горелка?

– Ну, так и пусть думает, что горелка.

– Как пусть думает, что горелка? – сказал жид и схватил себя обеими руками

за пейсики и потом поднял кверху обе руки.

– Ну, что же ты так оторопел?

– А пан разве не знает, что бог на то создал горелку, чтобы ее всякий

пробовал! Там всё лакомки, ласуны: шляхтич будет бежать верст пять за

бочкой, продолбит как раз дырочку, тотчас увидит, что не течет, и скажет:

«Жид не повезет порожнюю бочку; верно, тут есть что-нибудь. Схватить

жида, связать жида, отобрать все деньги у жида, посадить в тюрьму жида!»

Потому что все, что ни есть недоброго, все валится на жида; потому что жида

всякий принимает за собаку; потому что думают, уж и не человек, коли жид.

– Ну, так положи меня в воз с рыбою!

– Не можно, пан; ей-богу, не можно. По всей Польше люди голодны теперь,

как собаки: и рыбу раскрадут, и пана нащупают.

– Так вези меня хоть на черте, только вези!

– Слушай, слушай, пан! – сказал жид, посунувши обшлага рукавов своих и

подходя к нему с растопыренными руками. – Вот что мы сделаем. Теперь

строят везде крепости и замки; из Неметчины приехали французские

инженеры, а потому по дорогам везут много кирпичу и камней. Пан пусть

ляжет на дне воза, а верх я закладу кирпичом. Пан здоровый и крепкий с

виду, и потому ему ничего, коли будет тяжеленько; а я сделаю в возу снизу

дырочку, чтобы кормить пана.

– Делай как хочешь, только вези!

И через час воз с кирпичом выехал из Умани, запряженный в две клячи. На