любви сына и невестки, в сплетении нагих тел, всего лишь зарождение новой жизни, повторение себя в
потомстве. Иди, сын мой, ты сделал свое дело. Ты помог мне раскрыть себя, узнать неведомый ранее мир. Даже
пожертвовав ради тебя своим счастьем, я не расплачусь с тобой за то счастье, которое ты дал мне в жизни. Ведь
не будь тебя, я долгие годы в молчаливом отчаянии кусал бы себе губы, которые теперь сказали тебе “да”. Я
добровольно отказался сейчас от того, что со временем мне все равно пришлось бы потерять уже потому, что
между нами встала бы моя старосты. Если из-за тебя сердце мое обливается кровью, это тоже значит, что я по-
прежнему живу одним тобой.
— Иди, мой сын, мы не расстаемся.
Г Л А В А X X X
И вот десять дней назад наступила и наша с тобой очередь, Лора; все произошло так незаметно, что
половина соседей еще ни о чем не догадывается и даже почтальон то и дело ошибается и опускает
адресованные мне письма и газеты в почтовый ящик моего бывшего дома, а, увидев тебя в саду, кричит:
— Вам ничего нет, мадемуазель.
Он-то, впрочем, знает. Но ему трудно сразу привыкнуть. Даже я сам, возвращаясь из лицея с портфелем
под мышкой, завернув за угол, нередко забываю перейти улицу. Два или три раза я спохватывался только в саду,
услышав, как скрипит гравий под моими ногами, — ведь у тебя во дворе, Лора, дорожки посыпаны песком, — и
тут же поворачивал обратно. Однажды вечером я даже вошел в гостиную и, усевшись в своем кресле, уже
протянул было руку за газетой, которая обычно лежала на медном подносе. Подняв глаза, я увидел
располневшую Одилию, которая, словно синица, напуганная приближением кошки, с тревогой смотрела на
меня. Она прощебетала:
— Бруно работает сегодня во второй смене, папа.
За спиной Одилии стояла мадам Лебле, которая заглянула сюда по пути, но она заглянула к своей дочери,
а потому чувствовала себя здесь как дома и могла любезно предложить гостю:
— Стаканчик аперитива, мосье Астен?
Бруно еще не вернулся, и я тут же ушел, но если бы даже он был дома, я все равно не стал бы
задерживаться. После работы ему приходится заниматься, да и по хозяйству всегда найдутся дела: то
приколотить что-нибудь, то починить; к тому же для его молодой жены нет более уютного местечка, чем его
колени. Мы не имели права на будний день. Мы сохранили за собой священное право на традиционные
воскресные обеды в доме Мамули. У нас есть и нововведение — воскресный ужин у молодых, явное
свидетельство сыновней любви. Кроме того, мы имеем право на короткие набеги: “Нет ли у вас, мама,
петрушки?”, “Не одолжите ли вы мне маленькую кастрюлю?” Мы можем рассчитывать на подобные услуги и с
их стороны. А также на короткое “Как дела?”. Бруно, который по дороге домой иногда забегает к нам
перекинуться словечком, но при этом все время поглядывает на часы. Я сам пошел на этот митоз, разделивший
нашу семью на две смежные клетки. Но никак не могу к нему привыкнуть.
В своем изгнании, в тридцати метрах от родного дома, я все время держусь у окна. Но даже из глубины
комнаты я различаю отдельные звуки, которые я всегда уловлю среди множества других, они возвращают меня
к моему наблюдательному пункту. Пусть от громкого скрежета и стонов пилы на лесопилке вздрагивает туман и
с деревьев падают листья, пусть воет сирена кондитерской фабрики, пусть несутся протяжные гудки с
сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все
равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом
— моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее
только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня задело, что они не только не спросили моего согласия, но даже не предупредили меня; чтобы
забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола.
Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой.
Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно.
Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она
крутит бедрами и держится за его мизинец — ясно, они вышли погулять; а вот они идут уверенным деловым
шагом, Бруно держит корзинку, а Одилия, подчиняясь законам своего поколения, которое с удивительной
быстротой переходит от восторгов любви к повседневным заботам, посматривает то на своего супруга, то на
свой кошелек, — можно не сомневаться, что они вместе отправились за покупками; и наконец, они
торжественно выходят из дому (Поправь свой галстук. У тебя видна нижняя юбка) и, направляясь к нам,
пересекают улицу.
Ты видишь, Лора, я только наполовину с тобой. Позавчера Бруно шепнул мне:
— Нас двое, вас двое, теперь жизнь пойдет как по маслу!
И жизнь идет. “Жениться на Лоре, — говорил я когда-то, — значило бы окончательно принять эту
тусклую жизнь”. Я не любил эту жизнь. А теперь я принял ее. Но уж если говорить всю правду, речь сейчас
идет всего лишь о существовании; и существование это напоминает скорее устойчивый, крепко сбитый остов,
чем живое горячее тело. Ошибаются те, кто говорит: “Она наконец добилась своего, взяла его измором”.
Ошибаются и те, кто думает, что я с трудом принудил себя сделать этот шаг. И, пожалуй, меньше ошибаются те,
кто считает: “Мосье Астен — человек долга”.
Ты знаешь меня настолько, насколько мы вообще можем знать своих близких; их отделяет от нас
придуманный нами двойник, раскрашенный, скалькированный с них транспарант, который преображает их так
же, как лучи заходящего солнца преображают лики святых на витражах. Ты видишь во мне совсем другого
человека — того непогрешимого Даниэля Астена, которым я никогда не был и который нашел в твоих объятиях
чистилище.
Здесь я попытался показать, каков я на самом деле. Заметила ли ты, что до сих пор, если я и говорил о
тебе — что случалось очень не часто, — то только в третьем лице, я не мог преодолеть разделяющее нас
расстояние. Мы никогда не говорим всего до конца, мы говорим лишь то, что можем сказать. Обнаженными мы
предстаем лишь ночью, но и под ее покровом мы обнажаем тело, а не душу.
И все-таки постараюсь быть предельно искренним. Малодушные недомолвки не спасут семьи. И если мы
хотим с тобой, Лора, прямо смотреть друг другу в глаза, мы должны уяснить себе, что стоит между нами.
Тебе, вероятно, тяжелее всего сознавать, что ты для меня тихая пристань. Мое примирение с серыми
буднями. Подпорка под основную балку. Все эти определения отводят тебе весьма благородную роль, но они
превращают меня в своего рода калеку, а калеки так ненавидят свои увечья, что порой переносят неприязнь и на
тех, кто за ними ухаживает.
Впрочем, твой самый большой недостаток в том, что у тебя нет недостатков, и именно это гнетет и мучит
меня, я все время чувствую себя палачом, бросающим в огонь невинную жертву. Я не очень верю в порочность
человеческой природы и в ответственность человека за свои поступки. Я верю в то, что все определяется
характером человека, его врожденными свойствами, средой, социальной несправедливостью — они делают
человека тем, что он есть: честным или бесчестным, корыстным или великодушным, слабым или сильным. Я
верю в то, что служит людям путеводной звездой, а еще чаще сбивает их с пути. Вот почему я не столько
восхищаюсь людьми, сколько снисхожу к их слабостям, вот почему я так нетерпим к лицемерию, вот почему в