Изменить стиль страницы

Запомним эти слова: «красная хлыстовская стихия». Ничуть не меньшие враги Ленина, чем Бердяев, оценивали происходящее в более точных категориях.

Так, Влас Дорошевич в одном из фельетонов, напечатанных в июле 1917 года, так охарактеризовал Ильича: «Ленин — это легенда семнадцатого века, капризами взвинченной фантазии перенесённая в двадцатый».

А уже в эмиграции высланный Лениным за границу Георгий Федотов оценивал вождя в ещё более глобальном контексте: «Их (большевиков. — С. К.) почвой была созданная Лениным железная партия. Создание этой партии было… свидетельством о каких-то огромных — пожалуй, даже допетровских (выделено мной. — С. К.) — социальных возможностях. Вся страстная, за столетие скопившаяся политическая ненависть была сконцентрирована в один ударный механизм, бьющий… с нечеловеческой силой».

Партия, вдохновляемая антирусской идеологией, аккумулировала силу, вдохновляемую извечной русской мечтой о земной справедливости. По сути, в революции 1917 года сложились несколько революционных потоков, не просто противоречащих, а откровенно враждебных друг другу. В этом и заключается загадка последующего мощного и трагического пути России в XX столетии.

«Большевизма и революции нет ни в Москве, ни в Петербурге, — записывал Александр Блок. — Большевизм — настоящий, русский, набожный — где-то в глуби России, может быть, в деревне»…

Религиозный пафос революции был подавляющим. Он сказывался во всём — в быту, в творчестве рабочих и крестьянских поэтов, в самом всесокрушающем революционном энтузиазме. Читая прессу тех лет, приходишь к выводу: без религиозной составляющей революция была бы обречена. Это при том, что верхушка революционных вождей — закоренелых атеистов (а среди них были и чистые сатанисты вроде Якова Свердлова) — ненавидела православие лютой ненавистью.

И ещё один вывод напрашивается со всей очевидностью. В своём духовном, мировоззренческом диалоге, во взаимоприятии и взаимоотрицании точнее Блока, Клюева и Есенина никто, пожалуй, в те дни не проникал в суть свершающегося. Нам, неблагодарным потомкам, восхищающимся их стихами, должно быть страшно за предание забвению их заветов и прозрений, их жестоких уроков — нам, легко поверившим в то, что не было революции, а был всего лишь переворот, нам, смирившимся с жизнью, покрытой буржуазной ряской. Когда настанет черёд возмездия за это — не следует посыпать голову пеплом.

* * *

Шестнадцатого февраля Иванов-Разумник писал Андрею Белому: «Постоянно приходится встречаться и чувствовать духовную связь свою с самыми разными людьми. Блок и Лундберг, Есенин и Сюнненберг, Чапыгин и (судя по стихам и письмам) Клюев — люди разных кругов, разных вер, разных верований. Чувствую, что жутко было бы одному остаться лицом к лицу со всем вражеским станом; но чувствую и другое — что и тогда бы, один, не перестал бы я делать и говорить то, что делаю и говорю. Как радостно, что Вы, что Блок — на этой же стороне пропасти!»

Но даже Блок с Белым не были «на одной стороне пропасти». В письме Блоку Белый восхищался его «Скифами», а о «Двенадцати» писал: «С ними я не согласен».

«Скифская рать» разбрелась в разные стороны, каждый пошёл своей дорогой, — остались памятником этому кратковременному содружеству два сборника, на страницах которых сошлись в горячем порыве приятия и отрицания революции — народ и интеллигенция.

А Клюев… Клюев поддерживает эпистолярное общение с Виктором Миролюбовым, присылает ему стихи и, конечно, знает из писем своего адресата о гневных словах Есенина (тот оставил черновик своего письма Миролюбову). Для Клюева, пребывавшего в крайней бедности и в очень тяжёлом физическом и душевном состоянии, это известие стало лишней щепоткой соли на раны, чем и объясняется горечь его тона в послании.

«Присылаю Вам, дорогой Виктор Сергеевич, три стихотворения под общим названием „Республика“. Не знаю, как они сложены, но по чувству истинны и необлыжны. Если Вы найдёте достойным напечатать их в „Ежем<есячном> журнале“, то вышлите за них и деньги кряду же по получении, как Вы обещали в письме на стихотворение „Уму республика“, причём и за это последнее стихотворение тоже уплатите заодно. Мне стыдно с Вами говорить так, но я очень нуждаюсь. Мука ржаная у нас 50 руб. и 80 руб. пуд. Есть нечего и взять негде. Сам я очень слаб и болен, вся голова в коросте, шатаются зубы и гноятся десны, на ногах язвы, так что нельзя обуть валенка, в коросте лоб и щёки, так что опасно и глазам. Я очень и очень удручён, ни за что придётся пропадать, хотя при пролетарской культуре такие люди, как я, и должны погибнуть, но всё-таки не думалось, что моя гибель будет так ужасна, — ведь у меня столько друзей с братьями, которым стоило бы один раз в неделю не сходить в „Привал комедиантов“ или к любовнице, и я был бы сыт в моей болезни. Вот Есенин, так молодец, не делал губ бантиком, как я, а продался за угол и хлеб, и будет цел и из всего выйдет победителем — плюнув всем „братьям“ в ясные очи».

Клюев уже не сдерживался, может быть, и понимая в глубине души, что никому Есенин не «продавался», но получить удар от своего «жавороночка» — ни с чем не сравнимая боль… И всё же — проходит немного времени, Иванов-Разумник умасливает «Серёженьку», объясняя ему — насколько тот не прав в оценке клюевских революционных гимнов. И Есенин оттаивает. Уже следующее стихотворение — где он воспевает «щедрость наставников моих», где «звездой нам пел в тумане разумниковский лик» и «апостол нежный Клюев нас на руках носил» — говорит о том, что добро не забыто, даром что «теперь мы стали зрелей и весом тяжелей»… Уже написана статья «Отчее слово» о «Котике Летаеве» Белого, где финал «Песни Солнценосца» цитируется в абсолютно доброжелательном контексте. Наконец, в феврале выходит тот самый коллективный сборник, о котором Есенин писал Ширяевцу — «Красный звон» с циклом поэм Есенина «Стихослов», с подборками стихов Клюева, Ширяевца и Орешина. И если А. Гизетти обвинял поэтов в том, что они якобы избрали путь идолопоклонства и «пресмыкания перед народной революционной стихией», а будущий имажинист Вадим Шершеневич — в «спекуляции на модных настроениях», то известная нам Зоя Бухарова под характерным псевдонимом «Фома Верный» писала в «Знамени труда»: «„Красный звон“ должен найти самое широкое сочувствие и распространение. Будем бережно хранить его свежие, дорогие страницы от всяких тёмных, лукавых покушений. Будем отдыхать на них от мелочно-обывательской, жалко-трусливой болтовни. И нетленными, благоуханными, невредимыми донесём эти скрижали Великой Русской Революции — до наших потомков, не удостоившихся быть благоговейными очевидцами грозного, но прекрасного мирового переворота».

Посодействовал заочному примирению и Миролюбов, о чём известил Клюева, а Николай откликнулся сердечным письмом, где, что характерно, обозначил свою «третью правду», свой путь в революционном взбаламученном море: «Я не большевик и не левый революционер. Дорогой Виктор Сергеевич. Тоска моя об Опоньском царстве, что на Белых Водах, о древе, под которым ждёт меня мой Царь и брат. Благодарение Вам за добрые слова обо мне перед Серёжей, так сладостно, что моё тайное благословение, моя жажда отдать, переселить свой дух в него, перелить в него все свои песни, вручить все свои ключи (так тяжки иногда они, и единственный может взять их) находят отклик в других людях. Я очень болен, и если не погибну, то лишь по молитвам избяной Руси и, быть может, ради „прекраснейшего из сынов Крещёна Царства“».

Есенин в это время работал над одним из первых вариантов «Ключей Марии» — название ещё не родилось, но было уже подсказано клюевским письмом, прочитанным у Миролюбова. Трактат о поэзии, писавшийся под явным влиянием бесед с Клюевым и Белым об орнаменте и в подспудной полемике с «Жезлом Аарона», получил имя с соответствующим примечанием: «Мария» на языке хлыстов шелапутского толка означает «душу». При очевидной для посвящённых отсылке к Клюеву, к его знанию этого потаённого мира, высвечивается и ещё один смысл: Мария, не хлопотавшая, в отличие от Марфы, а благоговейно внимавшая Христу. И как примеры высшей поэзии на первых страницах приводились стихи Клюева из цикла «Земля и железо».