Изменить стиль страницы

Это уже не «светлый гость» «Преображения», что сходит на землю «из распятого терпенья вынуть выржавленный гвоздь»… Создается новое мироздание после наступившего апокалипсиса — и в этом мироздании нет места ни распятию, ни воскресению, ни евхаристии, ни причастию. «Связь со старым миром порвана», — объяснял Есенин. Не с миром — со старым мирозданием. В есенинской «Инонии» то, что было кощунством в старой системе координат — уже не кощунство. «Тело, Христово тело выплевываю изо рта… Даже Богу я выщиплю бороду оскалом моих зубов… Языком вылижу на иконах я лики мучеников и святых… Проклинаю тебя я, Радонеж, твои пятки и все следы!.. Ныне ж бури воловьим голосом я кричу, сняв с Христа штаны…» Эти всесокрушающие удары в сакральные точки православного мировоззрения объяснимы при обращении к пророку Иеремии, которому посвящена «Инония»: «Так говорит Господь: вот, идёт народ от страны северной, и народ великий поднимается от краёв земли; держат в руках лук и копьё; они жестоки и немилосердны, голос их шумит, как море; и несутся на конях, выстроены. Как один человек, чтобы сразиться с тобою, дочь Сиона…» «Дочь Сиона» пожрана катаклизмом, вызванным не всадниками, а новым «пророком — Есениным Сергеем»… Нет ни Московии, ни Америки, «ибо прежнее небо и прежняя земля миновали». И когда на очищенной новой земле рождается «Инония с золотыми шапками гор», заново звучит с «золотых шапок»: «Радуйся, Сионе… Слава в вышних Богу, и на земле мир…» Обретение после отречения — словно отвечает эта «песня с гор» клюевскому Садко «Песни Солнценосца».

Третьего января 1918 года Есенин навестил Блока. В этот день Блок сделал примечательную запись: «На улицах плакаты: все на улицу 5 января (под расстрел?)». Да, именно под расстрел пошли немногочисленные защитники разогнанного Учредительного собрания. «К вечеру — ураган (неизменный спутник переворотов). — Весь вечер у меня Есенин».

Есенин читал ещё не законченную «Инонию». Блок подмечал в его внешнем облике проявившееся сходство с Андреем Белым (тот заражал своей порывистой манерой разговора — и Есенин на какое-то время перенял её). Внимательно слушал, потом задавал вопросы. Есенин — объяснял.

— Я не кощунствую. Я не хочу страдания, смирения, сораспятия.

Последнее слово возвращало к «Посланию к Галатам» святого апостола Павла, часто цитируемому Клюевым: «Ибо если я снова созидаю, что разрушил, то сам себя делаю преступником. Законом я умер для закона, чтобы жить для Бога. Я сораспялся Христу, и уже не я живу, но во мне живёт Христос».

— Вы — западник, — бросал Есенин Блоку. — Но между нами нет щита, я его не чувствую. И революция должна снять все щиты.

Цепляя на себя клюевскую маску — называясь выходцем из богатой старообрядческой семьи (что не имело никакого отношения к реальности) — связывал старообрядчество с хлыстовством и тут же резко отстранялся от Клюева.

«Клюев — черносотенный (как Ремизов), — записал Блок есенинские слова. — Это не творчество, а подражание (природе, а нужно, чтобы творчество было природой); но слово — не предмет и не дерево; это — другая природа: тут общими силами выяснили».

Это «черносотенный» парадоксально совпало с Гиппиусихиной характеристикой Ремизова, но Есенин вкладывал в слово, естественно, иной смысл. Не о политической реакционности шла речь, а, если угодно, о поэтической. То бишь духовной и смысловой (не только формальной). Это был и камушек в огород Разумника, для которого Ремизов — реакционер, а Клюев — солнценосец.

Блок, конечно, читал разумниковские «Две России». Следы этого чтения прослеживаются отчётливо.

Пафос статьи Разумника, влияние есенинского чтения и долгой беседы с младшим собратом, что лишь недавно (трёх лет не прошло!) приходил к Блоку, дрожа от волнения, — всё отложилось в строках написанной им через несколько дней статьи «Интеллигенция и революция».

«Дело художника, обязанность художника — видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит „разорванный ветром воздух“.

Что же задумано?

Переделать всё. Устроить так, чтобы всё стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, весёлой и прекрасной жизнью… Меньшее, более умеренное, более низменное — называется мятежом, бунтом, переворотом. Но это называется революцией».

И далее размышляет об этом Блок в унисон не только с есенинской «Инонией», но и с клюевской «Песнью Солнценосца».

«Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несёт новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своём водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это её частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издаёт поток. Гул этот всё равно всегда — о великом.

Размах русской революции, желающей охватить весь мир (меньшего истинная революция желать не может, исполнится это желание или нет — гадать не нам), таков: она лелеет надежду поднять мировой циклон, который донесёт в заметённые снегом страны — тёплый ветер и нежный запах апельсинных рощ; увлажнит спалённые солнцем степи юга — прохладным северным дождём.

„Мир и братство народов“ — вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чём ревёт её поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать».

«Двенадцать» и стали таким напряжённым трагическим вслушиванием в происходящее. И если Разумник писал о «тёмной веками вскормлённой злобе» в низах и задавался вопросом — не больше ли её в верхах, то для Блока природа этой злобы составляла ещё больший вопрос:

Черная злоба?
Святая злоба?

Слабую попытку ответа обрывает патруль:

Товарищ, гляди
В оба!

И, наконец, главный вопрос, задаваемый Разумником с привлечением клюевской строки: «Народ, грабитель и насильник, — „воскрешённый Иисус“?.. Не может душа народная быть сопричтена к разбойникам и убийцам» при том, что «видим мы и грабёж, и насилие»… Блок трезво и безжалостно описывает в «Двенадцати» и грабёж, и насилие: «В зубах — цигарка, примят картуз, на спину б надо бубновый туз… Свобода! Свобода! Эх, эх, без креста!» Любой, взявший газетный лист с поэмой, увидел бы в этих строках забубённых каторжников. А тот же Клюев прочёл бы их другими глазами — ибо «бубновые тузы» на спинах по указу Петра I почти весь XVIII век носили староверы, и только Екатерина II отменила это императорское распоряжение… А Христос? Он — в снежной дымке, в воздухе, неуязвимый для пуль, выпущенных в него новыми «апостолами»… Вопреки финалу есенинского «Товарища», где «пал сражённый пулей младенец Иисус», сошедший с иконы, и которому «больше нет Воскресенья»… А у Блока — «нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной, в белом венчике из роз впереди — Исус Христос». И этот образ — совсем уже из иного источника.

«Две самых совершенных человеческих жизни, которые встретились на моем пути, были жизнь Верлена и жизнь князя Кропоткина: оба они провели в тюрьме долгие годы; и первый — единственный христианский поэт после Данте, а второй — человек, несущий в душе того прекрасного белоснежного Христа, который как будто грядёт к нам из России». Так писал Оскар Уайльд в своей тюремной исповеди — «De Profundis».

Несколько нитей завязывают этот непростой узел. В первую очередь в тексте поэмы бросается в глаза староверческое написание — «Исус» — «белоснежного Христа», кажется, впрямую заимствованного у Уайльда. Но здесь же возникает анархист князь Кропоткин, от которого по ассоциации тянется нить к другому прославленному анархисту — Михаилу Бакунину, — о нём Блок написал отдельную статью сразу после первой русской революции. О нём, о котором, по словам поэта, «можно писать сказку». Люто враждовавший с Марксом, он в своё время отмечал, что «марксисты должны проклинать всякую народную революцию, особенно же крестьянскую… Они должны отвергать крестьянскую революцию уже по одному тому, что эта революция специально славянская». Но самое главное — ни мимо Блока, ни мимо «скифов» не могли пройти слова Николая Бердяева в статье «Интернационал и единое человечество», напечатанной в «Русской свободе» в мае 1917-го: «…У Бакунина была идея русского революционного мессианства… „Большевизм“ г. Ленина есть крайнее выражение этой идеи. В Григории Распутине нашла себе выражение чёрная хлыстовская идея. В г. Ленине и кружащихся вокруг него ярко выражена красная хлыстовская стихия… В лениновском большевизме идея… утверждается в исступлённой ненависти и раздоре, в обречении на гибель большей части человечества…»