Изменить стиль страницы

«Гришка Распутин мне дорогу перешёл. Кабы не он — я был бы при царице…» Это Клюев говорил уже в начале 1930-х годов, многое перечувствовав и переосмыслив, когда в «Песни о Великой Матери» рисовал портрет Николая II почти идиллической акварелью, где Распутин выступает как нечистый («Где с дитятей голубится чёрт») из заводи реки Смородины, разрушающий царскую обитель.

Вот он, речки Смородины заводь,
Где с оглядкой, под крики сыча,
Взбаламутила стиркой кровавой
Чёрный омут жена палача!
…………………………………
Ярым воском расплавились души
От купальских малиновых трав,
Чтоб из гулких подземных конюшен
Прискакал краснозубый центавр.
Слишком тяжкая выпала ноша
За нечистым брести через гать,
Чтобы смог лебедёнок Алёша
Бородатую адскую лошадь
Полудетской рукой обуздать!

А перед революцией многие сравнивали самого Клюева с «краснозубым центавром».

* * *

Весной 1917 года Николай Гумилёв написал, пожалуй, лучшее своё стихотворение. Одно из немногих стихотворений, пронизанных подлинным страхом, и, наверное, единственное, где этот страх продиктован ощущением неумолимой поступи рока, надвигающегося на Россию. Это стихотворение «Мужик».

В чащах, в болотах огромных,
У оловянной реки,
В срубах мохнатых и тёмных,
Странные есть мужики.
Выйдет такой в бездорожье,
Где разбежался ковыль,
Слушает крики Стрибожьи,
Чуя старинную быль.
…………………………
Вот он уже и с котомкой,
Путь оглашая лесной
Песней протяжной негромкой,
Но озорной, озорной.

Считается, что стихотворение насыщено приметами биографии Распутина. Но есть в нём и ещё один смысловой слой, не сразу угадывающийся.

Гумилёв никогда не встречался с Распутиным. При чтении же «Мужика» создаётся устойчивое впечатление, что речь идёт о человеке, хорошо знакомом Гумилёву лично, и на наших глазах совершается контаминация образов царского фаворита и того, с кого Гумилёв по сути писал его портрет. С Николая Клюева, образ которого в литературных кругах Петербурга уже тугим узлом связался с образом Распутина.

«В конце 1915 года, — вспоминал Рюрик Ивнев, — иеромонах Мардарий, приехавший за несколько лет до этого из Сербии, прочёл в Колонном зале Дворянского собрания лекцию „Сфинкс России“, в которой, не называя имени Распутина, обрушился на него с обвинениями в подрыве основ Империи.

С не меньшим основанием фразу „Сфинкс России“ можно применить и к поэту Николаю Клюеву. Он был загадочен с головы до ног».

Это воспоминания 1969 года. А по горячим следам писали и говорили куда хлеще: «Семнадцатый год оглушил нас. Мы как будто забыли, что революция не всегда идёт снизу, а приходит и с самого верха. Клюевщина это хорошо знала. От связей с нижней она не зарекалась, но — это нужно заметить — в те годы скорее ждала революции сверху… Распутинщиной от клюевщины несло, как и теперь несёт» (В. Ходасевич).

Вернёмся, однако, к Гумилёву.

В гордую нашу столицу
Входит он — Боже спаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси.
Взглядом, улыбкою детской,
Речью такой озорной, —
И на груди молодецкой
Крест просиял золотой.
Как не погнулись — о горе! —
Как не покинули мест
Крест на Казанском соборе
И на Исакии крест?

Что за апокалиптическая картина? А ведь в ней заключён глубинный смысл.

Гумилёв пишет сюжет с Распутиным, а видит перед собой Клюева, носившего на груди древлеправославный восьмиконечный крест, ставший символом православия после разделения христианской церкви на западную и восточную и, отвергнутый, изгнанный отовсюду после нововведений Никона. «Всюду во всей России, — писал Фёдор Мельников, — на всяком подобающем месте возвышались и сияли своим благолепием восьмиконечные кресты Христовы: на святых храмах Божиих, на колокольнях, над входными воротами в ограду церковную, даже над воротами и калитками каждого дома христианского… Возвышался он над хоругвями, сам будучи хоругвиею христианства, над дверями церковными и во всех других местах храма Божия, где полагался Крест; на груди всякого русского человека висел восьмиконечный крестик, хотя и на четвероконечном, как на основе изображённый…» Восьмиконечный крест отчётливо виден на груди Клюева на петроградской фотографии 1916 года, где он снят рядом с Сергеем Есениным.

Древняя мужицкая Русь в образе не то Распутина, не то Клюева входит в «гордую нашу столицу», и при её появлении готовы покинуть свои места «крест на Казанском соборе и на Исакии крест» — символы и хранители императорской, романовской России, замершей в предчувствии неминуемого возмездия.

Над потрясённой столицей
Выстрелы, крики, набат;
Город ощерился львицей,
Обороняющей львят.

Поразительный образ! Львица — глава прайда, охотница и добытчица (охотник и путешественник Гумилёв хорошо знал повадки этих зверей). Мужицкая Россия — добыча градальвицы сама превращается в охотника на своего преследователя-хищника. И конца этой новой охоте не предвидится.

Что ж, православные, жгите
Труп мой на тёмном мосту,
Пепел по ветру пустите…
Кто защитит сироту?
В диком краю и убогом
Много таких мужиков.
Слышен по вашим дорогам
Радостный шум их шагов.

Стихотворение «Мужик» было написано в марте 1917 года и напечатано в книге «Костёр», вышедшей в 1918 году. Но нет никаких сомнений, что Клюев знал его до публикации. Весной 1917-го он был в Петрограде, очевидно, слышал его от самого Гумилёва и уже осенью написал свой ответ.

Меня Распутиным назвали.
В стихе расстригой, без вины,
За то, что я из хвойной дали
Моей бревенчатой страны,
Что души печи и телеги
В моих колдующих зрачках,
И ледовитый плеск Онеги
В самосожженческих стихах…

Клюев, утрируя слухи и сплетни, ходящие по столице о Распутине и применяя их к себе, подчёркивает своё первородство, обозначает свой природный русский и одновременно вселенский духовный исток — в образе Царьграда, Святой Софии, где Лев — сакральное животное в клюевском мире — не охотник на человека и не защитник от него своего потомства. В клюевской «алконостной России» они говорят на одном языке, который неведом мнимым друзьям и приятелям и временным «единомышленникам», окружавшим его в столице в канун краха империи.