Изменить стиль страницы
Картавит дружба: «Святотатец».
Приятство: «Хам и конокрад».
Но мастера небесных матиц
Воздвигли вещему Царьград.
В тысячестолпную Софию
Стекутся зверь и человек.
Я алконостную Россию
Запрятал в дедовский сусек.
……………………………
Потомок бога Китовраса,
Сермяжных Пудов и Вавил,
Угнал с Олимпа я Пегаса,
И в конокрады угодил.

Слишком жива была в памяти Клюева встреча с Распутиным, с которым он пытался, но так и не смог найти общий язык.

И не мог Клюев не вспомнить своё посещение Царского Села и своих совместных с Есениным чтений перед Елизаветой Феодоровной в январе 1916 года в Марфо-Мариинской обители на Большой Ордынке и в её московской резиденции. Тогда-то и пущен был по питерским салонам слух о нём, как о новом Распутине. И «распутинский» мотив уже не отпустит его практически до конца жизни. Только если Распутин в реальности и клюевском представлении — охранитель и надежда трона, то Клюев — в 1917-м — его сокрушитель.

После гибели Распутина Ломан заказал Клюеву и Есенину стихотворный сборник в честь императорского дома. Императорский дом доживал последние недели, а царедворцы всё ещё играли в политику, просчитывали «тактику» и «стратегию». Благо — перед глазами уже был наглядный пример: книга вопиюще бездарных и не менее крикливых стихотворений Сергея Городецкого «Четырнадцатый год» с привлекшим всеобщее внимание «Сретеньем царя»… Клюев отозвался на предложение, более похожее на требование, поразительным документом, названным «Бисер малый от уст мужицких» (по образцу древней рукописной книги). Это не объяснение, не письмо, не послание. Это — духовный манифест.

В нём сконцентрировалось всё клюевское пребывание в литературном мире двух столиц. Унижение и злорадство писательского круга, вечные отсылки критиков к Никитину, Кольцову и Сурикову… Но не это главное, всё это — попутно. Главное — небесная Русь, воплощённая в художественном слове, как его понимали древнейшие русские устная и книжная традиции. Формально Клюев отзывается на приглашение Ломана, но по сути — пишет императору и царскому дому.

Здесь Клюев поднимается на удивительную высоту, с которой он, обладающий правом, дарованным тысячелетней традицией, обозревает всё художественное пространство России, накануне грандиозного мирового катаклизма. В этот раз он пишет:

«Государь и милостивец.

Брат Сергей поведал мне пресладостную весть о том, что Вам положил Бог на душу желание предать тиснению купно мои и Сергиевы писания. Усматривая в таковом душевном желании Вашем веяние Духа Животворящаго, пекущагося о всякой правде и красоте, и под тем или иным видом укрепляющаго в вечном свитке русско-народнаго творчества дела слабых рук наших и словеса наших грешных уст, я, Ваш, Государя моего, покорнейший слуга, имею честь доложить Вам, от совести моей, следующее: всякая книга достигает до высокаго и до низкаго, до сильнаго и до дрожащаго, наипаче же книга, отразившая в себе век, веру или дух народа и его природы; такой всосавшей в себя жизнь и родную природу книгой являются писания брата Сергея Александровича Есенина. Говорю сие не для слов, а от ясных осознанности и духовнаго прозрения златоустнаго лика Есенина в ряду таких жизнеписателей, как Андрей Рублёв, Гурий Никитин с товарищи и протч.

От Киевских пещер до Соловков тянется незримая для гордых глаз, золотая тропа русско-народнаго творчества. Те люди, которые протоптали эту тропу, много страдали, много трудились, много пролили крови… Теперешние же писатели и художники думают, что они родились сами по себе, скроенные из разрозненных лоскутьев западной мысли и дела. У них есть так называемая литература, они гордятся сказанным миру новым, будто бы русским словом, но то, что кажется последним достижением их мысли, давно родилось в стихийной душе народа. Доказательством же сего и служит медовое искусство брата Сергия…

Ведь это то же самое, что в гурьевских росписях церкви Златоуста, что на Коровниках, в Ярославле. Ведь это те же фрески, и в них открывается совершенно новый эстетический мир, необыкновенно поучительный для понимания русской души. Но и помимо этой поучительности есть в них ещё власть даже над утратившей веру душой: незримыя нити возвращают блудного сына к воспоминаниям детства, пробуждают что-то вечно дремлющее в низинах души. Так, живя в столице, погрузившись с головой в деловую, сухую суету, всё же встрепенёшься и вспомнишь о чём-то родном и далёком при звоне пасхальных колоколов. С Итальянских озёр, где вечно празднует природа, всё же тянет русского человека домой, на лесную опушку, в тенистый овраг за селом, или в ржаное поле, откуда видны золотыя маковки (это — воспоминание клычковских рассказов о путешествии Сергея Антоновича в Италию. — С. К.)…

Поэзия Никитина и Спиридона Дрожжина не есть русская поэзия, их стих, где голыя фабула и тенденциозность, пришедшия от немецкаго мещанскаго искусства, далёк нашей душе. Мы же с Есениным, как и далёкие наши братья, древние изографы, умеем облекать свои мысли в образы, в затейную, как арабская вязь, форму. Для нас, как и для наших художественных предков, задачи декоративный так же близки и дороги, как и задачи повествовательный. В искусстве не одна, а тысячи ценностей, но ничего не стоящее в нём — это так называемый реализм…

Языческо-папитское понимание искусства не допускает, напр., петь про Христа, сидящаго на завалинке. (Это — о есенинской „маленькой поэме“ „Исус-младенец“, ещё не напечатанной, но читанной Клюеву. — С. К.) Но Христос на завалинке, как и росписная мужицкая дуга, в которую впряжён огненный коренник, возносящий пророка Илию на небо, понятны лишь пчелиному сердцу юноши христианина, для котораго просто недопустимы без Христа мужицкий обиход и вся русская природа.

Дуга на небесном кореннике и вятский колоколец под ней кажутся неуместными и кощунственными для известной породы людей, неспособных ни на духовное, ни на просто житейское дерзание, не верующих в общение земли с небом, доверяющих больше градуснику, чем голубю — вестнику того, что земля суха, стихли ветры и масличное дерево зеленеет по-прежнему. Где же больше правда, в градуснике или в голубе? Я и Сергей веруем в голубя. И как художники-христиане благословляем блаженные персты, изобразившие русскую дугу на иконе — знак того, что земля и небо — кровная родня…

Существует тайное народное верование, что Русь не кончается здесь, на земле, что всё праведное на Руси возсоздаётся и на небе. Иначе и быть не может. Верите же Вы фотографической пластинке, запечатлевающей внешнюю жизнь, почему же не поверить и в то, что Ваша Трапезная палата — плод чистой мысли и устремления — отражена в сферах небесных. Есенин и я веруем в это крепко. Когда утихнет военная буря, очистится от щепного и человеческого мусора новопостроенный Вами Китеж (Фёдоровский собор. — С. К.), замерцает в ободе его врат доброочитый Спас с Егорием, сгинут из теремов биллиарды и рояли, а взамен их войдёт в терем белица-тишина, Вам будет понятно, что Вы свили гнездо Фениксу, посадили злато-древный дуб, под которым явится Рублёвская Тройца. Ибо только тогда Русь вышлет к Вам новых Рублёвых, Иоаннов Кронштадтских, трудников чистаго слова, мысли и молитвы. И каким бы высоким счастьем почёл я лично надеть вериги, и в костромском кафтане, с бородой по локоть, с полупудовым узорным ключом — быть привратником у такого Феникс-града!

Верьте, Государь мой, что только творческая белая тишина крепко обяжет людей на чистое поведение в стенах Ваших теремов: никто не посмеет в них закурить, плюнуть на пол, рассказать похабный анекдот. Скажу Вам правду: „Святой Руси“ угрожает нашествие мещанства.