Изменить стиль страницы

– «Бешено отбиваются!» – желчно выкрикнул Валленрод в лицо брату Альберту.– Кто? Чем? Вербой? Всех перебить!

– Брат Фридрих! – оскорбился рыцарь.– Твой один меч сделает больше, чем десять наших.

Это значило: сам, мол, стоишь, боишься; попробуй-ка, покажи храбрость.

– Ты прав, брат! – ответил Валленрод и поскакал в гущу боя.

А на Слонимской, Виленской, на Песках народ хватал секиры и цепы; стрелами валили крыжацких коней, пеших крыжаков, били цепами и кистенями, закрывались в дворах, сбивались в десятки, заграждали улицы, и легкая поначалу рубка безоружных теперь оборачивалась для немцев тратой кнехтов.

Утром вербницы Фотий попросил Юрия прислужить ему в церкви. Одетый в белый подризник, Юрий стоял позади старика и, слушая его, отыскал в тесной толпе Еленку, зачарованно глядел, как она крестится, как чисто сияют ее глаза, как подрагивает огонек свечи в ее руке, и был счастлив, что она рядом, что видит ее, что ей радостно. Но когда в храм вбежал залитый кровью Матуш и крик «Немцы!» оборвал торжество дня, Юрий на краткий миг замер: ожили в памяти неманское побоище, кровавая иордань посреди ледяного поля – и праздничной благости как не бывало. Мысль, что здесь, в городе, те же, что убивали там, что они уже убивают, хотят зарубить всех этих малых и старых людей, Еленку, эта мысль погнала его из церкви; он бежал, обгоняя других, чувствуя, что должен остановить убийц, стать им поперек камнем. Кто-то схватил его за плечо и крикнул в ухо: «Куда с голыми руками? Убьют! В церковь беги!» Да, нужен меч, оружие, отрезвился Юрий и вспомнил, что у Фотия в сенях есть топор. Краем боя он побежал в хату. Дверь была отворена. Он вошел в сени и взял топор. Чужая речь слышалась в избе. Он заглянул. Двое немцев рылись в сундуке,' выбрасывая рукописные книги и сшитки летописи. Вдруг один, смеясь, воткнул в летопись меч и понес к печи. Юрий ступил в избу, поднял топор, шагнул вперед и, шепча «Сгинь!», всадил топор кнехту в шею. Второй, медленно поднимаясь с колен, глядел неверящим взглядом на блестящее лезвие топора, с которого капала кровь. Оно поднялось кверху, и Юрий безучастно, с резким вскриком расколол топором плоский широкополый шлем. Он поднял меч, оброненный кнехтом, поднял и положил на стол пробитые листы пергамина и вышел из хаты. Все замчище было занято яростной схваткой, и она втянула Юрия, как омут, разъяряя одно чувство – бить!

Уже много полегло волковысцев, и немцы, наступая, близясь к церкви и замковым избам, победно кричали. В этот тяжкий миг боя из храма вышел отец Фотий в золотых ризах с поднятым крестом в руках. Рядом с ним стали старый Матвей Суботка, скинувшая вдовий платок Ольга, седые старухи, дети. Твердым, как в молодые лета, голосом воззвал отец Фотий господа обрушить свой гнев на врагов. Его дружно поддержала толпа, высыпавшая из церкви. И кто из мужчин угасал духом – воспрял, кто ослаб мощью – окреп, кто отступал – остановился.

Это вызвало ярость немцев. В хор понеслись, жикая, стрелы; тихо падали на землю старухи, со стоном поник старый, давно не бравший в руки оружия воин Матвей Суботка. И Ольге в гордое сердце впилась стрела, и, шепча в последний раз любимое имя, она повалилась на кровавый снег.

Пришел смертный час и отца Фотия – вонзились в него стрелы, и оборвалась, замерла песнь, и он упал поперек паперти, преградивши вход в церковь врагам.

Оглянулись волковысцы – снег перед храмом устлан телами матерей, торчат из тел, давших жизнь, крыжацкие жала. Окаменели сердца, и перестали волковысцы защищаться, а стали убивать. Семка Суботка лез под коней и резал ножом брюхо. А следом шел Василь Волкович и рубил падавших. Снимал двуручным своим мечом головы Гнатка, бились боярин Иван, его сын Мишка, все братья Верещаки, примирившиеся в этот горький для города час, отец и сын Быличи, а рядом Шостаки, Сопотьки, Комейки, Сургайлы, Ходыки – все, кто был жив. По всему замчищу секлись волковысцы с крыжаками – на грудах трупов, у стен, у конюшен, на санях, у замка. Тяжело было, и кто-то надоумил Егора Верещаку сделать легче: побежал в церковь и вышел с горящим жгутом; донес огонь до первых саней – полыхнула солома и зажегся костер. С соломенным факелом кинулся Верещака ко вторым саням, к третьим, в гущу свалки. Загорелись возки, из которых строили вал в начале боя. Высоко взвились огни, десятки костров забушевали на замчище; лошади, спасаясь от жара, бились в оглоблях, ревели, шарахались, мчали на толпу, смешивая, давя рыцарей и волковысцев, площадь боя сузилась, и немцы стали выдавливаться из ворот.

Освежив меч кровью двух недоверков, Фридрих фон Валленрод вернул себе доброе расположение духа. Нет князя, думал маршал, есть бодливые язычники. Уменьшим их число. Раздули огонь, хотят защититься – в нем и очистятся! Внезапно конь маршала горько заржал и осел на задние ноги. Маршал увидел сквозь щель забрала метнувшегося в сторону молодого литвина. «Волк! – подумал маршал.– Зарезал дорогого коня!» И с бешенством секанул русина по спине. Но тут же пришлось отступить перед огромным волчищем, который рубил двуручным мечом. Маршала закрыли, он побрел с замчища на площадь. Тут ему подвели свежего коня. «Сбор!» – крикнул Валленрод трубачу. Над городом полетел звонкий сигнал рыцарям собираться в хоругви. И только замер голос трубы, как зазвонили колокола Пречистенской церкви: мужики отбили звонницу и Семашка ударил набат.

– Город поджечь и покинуть! – распорядился Валленрод, понимая, что исполнить приказ так, как следует, поджечь все, чтобы к утру только пепелище чернело на месте Волковыска, не удастся. Нельзя было без огромных потерь зажечь замок, из которого отходили рыцари, нельзя было без траты людей вновь войти на загороженные улицы. Погубить же рыцарей, прослыть неудачником – нет, Волковыск того не стоил.

Меж тем, исполняя приказ, лучники лезли в дома, где не было хозяев, где не кидались с топорами мозжить шлемы и головы. Загорелись лавки на рыночной площади, Миколаевский костел – потянуло дымом. Валленрод приказал трубить выступление, но сигнал глох в колокольном трезвоне, и хорунжий замахал стягом. Крыжаки, выстраиваясь в колонну, пропуская вперед сани с лупами, потянулись из города.

Когда ударили колокола на звоннице и шум боя заметно притих, бабы, молившиеся в церкви, стали подниматься с колен и выходить во двор. Страшное зрелище открылось их глазам, и с плачем, причитаниями взялись они за горькую работу. Внесли в храм и положили на алтарь отца Фотия, и положили на каменный пол побитых старух, хоруговника Суботку и Ольгу. Крестились, тихонько подвывали над родными: «Мамочка любая, мамочка дорогая!» Завыть бы во всю силу боли, заголосить бы во весь голос, но не тот был еще час, не знали, что еще придется оплакать – все замчище было покрыто убитыми. И плакать не дали, крикнули бежать, гасить хаты. Уже немцев не осталось в городе, уже возный Волкович, взяв на себя власть погибшего тиуна, отрядил к воротам людей, и ворота закрыли.

Горело около полусотни дворов. Растянувшись цепью к Волчанке, к колодцам, подавали ведрами воду, сбивали огонь, мешали разбушеваться, переброситься на соседей. Только через час, притушив пожары, пошли выяснять, кто жив, кто мертв. На замчище мужики и бабы разбирали убитых – волокли к стене немцев, несли к церкви своих.

Настрадавшаяся неведением Софья вернулась в замок искать отца, сестру, Гнатку. Увидев старого богатыря живым, кинулась к нему, обвила шею, зарыдала в жесткую мокрую бороду. «Ну, ну,– утешительно шептал старик,– живы, и слава богу!» Тут подошел закопченный, в обгоревшем кафтане Мишка. Уже втроем пошли ходить среди мертвых, смотреть своих. Увидали пробитого копьем тиуна. Увидали старика Былича с кинжалом в груди. Увидали Мату-ша, посеченного мечами. Отца нашли у сгоревших возков, среди посеченных крыжаков. Был еще жив. Возрадовались, понесли отца к Волковичам. У них свое горе: мать, Настя с Ольгой, братья голосят над Васильком. И некуда податься. В каждом дворе плачут, кричат, воют – там муж зарублен, там детей порубили, там мертвую жену принесли, там имать и отец убиты и сидят возле бездыханных родителей малолетние сироты. «Какая ж это вербница!» – ужасаясь, думал Мишка.– Конец света худшим не будет. Как господь мог позволить? Людей погублено сотни, не счесть, половина города и повета. За что? За какие грехи? Чем этот малец,– увидел на сугробе подростка, наискось рассаженного мечом,– провинился? Господи, глянь, воззрись на дело немцев! Как терпишь?!»