А через три дня прибыли к Витовту орденские братья, трое рыжебородых мрачных немцев в белых плащах. Магистр и капитул удивлены: почему великий князь не держит слово? Или нарочно не держит – хочет воевать? Или слово великого князя не закон: кто захочет – нарушит? Кто нарушил – ответит, сказал Витовт. Вынесли плаху, привели Рамбольда, блеснул топор, все невольно зажмурились – горько было глядеть, как погибает смелый жмудин, только палач глядел – чтобы не промахнуться – и немцы – им маслом по сердцу. Да брат Рамбольда надрывно кричал: «Князь, пощади!» И зачем было ублажать этих немцев? Не из-за Рамбольда война началась. Нет Рамбольда, все равно ее не миновать.
Темно, думал Андрей, не понять, о чем думает великий князь. Да и как разобраться в больших делах маленькому человеку? Боярин что воробей – из какой бы кучи зерно утянуть, а великий князь орлом парит над княжеством, все видно ему, все грозы на рубежах – там ливонцы, там пруссаки, там венгры, там татарская орда, обо всех надо думать. Князь сейчас не проигрывает, метко бьет, научила Ворскла. Так звезданули татары, как отроду не терпел. Сам князь стрижом улетал, в Вильно опомнился.
Теперь те же самые татары, что из нас дух выбивали, косяками приняты в княжестве; в Лиде и Троках осажены тысячами, под Гродно огромные таборы стоят. Они не сеют, не жнут, а их поят, кормят, табуны на лучших лугах пасутся; свои, если от голода дохнут,– пусть дохнут, а этим, что ни попросят,– велено сразу же подавать. Почему? Зачем? За какие заслуги?
Поднялись на пологий лысый холм, увенчанный пограничным камнем. Князь Семен Ольгердович дернул поводья – послушный конь застыл. Огляделись. В низине блестела черная петля реки. И леса, леса, ель с сосною, желтые – ольховые, кленовые, березовые перелески. Жухлые метины болот. Порубежье. Влево – псковская, вправо – новгородская, сюда – полоцкая земли.
– Ну что, други,– улыбнулся князь Семен,– спасибо за проводы. Распрощаемся до новой встречи. Даст бог, летом в другую сторону пойдем.
Ильинич с Росевичем и по их примеру сотня поклонились; князь тронул коня и пустил с холма вскачь. И новгородский отряд дружно зарысил следом. «Бывайте!» – «Береги вас бог!» Стояли на холме, смотрели, как новгородцы втягиваются в глухой, вековечный, тронутый багрянцем лес. Отблескивали пристегнутые к седлам шлемы, мелькали красные и бронзовые щиты на широких спинах, колыхались копья, летела из-под копыт дорожная грязь. Скоро скрылись в чаще, и долго уходил гулкий, тяжелый топот, стихал, гас под холодным ветром.
Сотня повернулась и прежней дорогой зарысила к Полоцку. Все заугрюмились – где ночевать? Хоть насмерть загони коней, до вечера в полоцкий замок не успеть, а ночью стража не пустит. У костров – грудью жариться, спиной мерзнуть – опостылело за эту осень. И дождище, похоже, зарядит, ему не прикажешь...
Скоро и впрямь небо затянулось серыми тучами, стало крапать редко, легко, словно нащупывать сухие места. Тогда Селява прискакал к Ильиничу, предложил свернуть с Полоцкого шляха – в двенадцати верстах его вотчина. – К вечере доскачем, медом согреемся. Как-нибудь вповалку – бояре в покоях, в сенях, паробки на гумне, в овине – все укладутся.
Понурая сотня повеселела, жикнула плетьми, кони рванули, помчали на боярский двор, под крышу, к огню.
Задождило, однако, надолго. Серый ситничек сухой нитки не оставит. И новгородцам бедным достанется, вымочит, как нивку, у костра не обсушишься, натерпятся мужики. Но для них это понятно – служба. А князю зачем терпеть? Вот уж услада туда-обратно скакать тысячу верст. На что ему Великий Новгород? Сидел бы в своем Мстиславле. Славы, власти не ищет, как прочие Ольгердовичи; бесы не дергают людям головы сносить. Чем Новгород мять поборами, лучше ливонцев давить.
Но у нас все, думал Ильинич, через пень-колоду: немцу Жмудь отдаем, сами Смоленск воюем. Да что Жмудь! Бывало, полоцкие земли немцам отписывали, ливонцам, крыжакам, извечному своему врагу. Ягайло додумался, когда начал борьбу за власть со старшим братом Андреем, князем Полоцким. Ненавидел Андрея, у того больше прав на виленский трон было, вытеснил из Полоцка, тому и бежать пришлось. Князь Андрей какой-то год в Москве жил, Псков его принял боевым князем, он полоцкую и псковскую хоругви привел Дмитрию Донскому в помощь. На Куликовом поле полк правой руки держал, полоцкие ратники
славой себя покрыли, им архангел Михаил помогал татар сечь, сам бог на их доблесть дивился.
А Ягайла хотел Мамаю помочь, но в битву не вступил – побоялся. Потому и живой. Невзлюбил князя Андрея насмерть, вообще отнял Полоцк, а полочанам наказал: любите, жалуйте младшего моего брата, Скиргайлу. Пожаловали. На старую клячу, обляпанную навозом, посадили мордой к хвосту и выправили на Виленскую дорогу. Юродивые Спасо-Евфросиньевской церкви в свите шли, задницы показывали. И не пикнул, иначе головы бы не унес. Вот тогда Полоцк немцам и подарили. Те пришли, три месяца под стенами проторчали и снялись, когда их споловинили.
А уж затем князя Андрея сглазили бесы, сглупел на старости лет, тронулся умом: своей волей отписал полоцкую землю под власть ливонских крыжаков. Мог великим князем стать, бросил бы клич – Витебск, Мстиславль дали бы людей, вся Белая Русь присоединилась, Полесье, все православное боярство пришло бы в хоругви. Побоялся своих звать, решил – немцы лучше помогут, они в латы одеты, их рубить труднее. Помогли, не отказались, семнадцать трокских и виленских поветов начисто выжгли, нарубились, награбились всласть, три тысячи людей с собою увели – князь Андрей благословил. На том этот князь и кончился, кто любил – все отшатнулись. Скиргайла и Семен Ольгердович скрутили его и куда-то вывезли в подвал на семь лет.
Было времечко – головы слетали, как листья в листопад. Князья дрались, бояре головы ложили: полоцкие за Андрея, гродненские за Витовта, киевские за Владимира. Разберись, боярин, кто удержится, кого завтра скинут, кто ногами засучит от цикуты? Ошибся – плати горлом, в лучшем случае – вотчиной, иди казаковать на лесную дорогу, пока на колесо не покладут. Да и сейчас не легче. Рвешься, служишь, гоняешься за удачей; кажется, пришла, ухватил ее – нет, кукиш, промахнулся, отдай жизнь, как Рамбольд.
Хоть мыслями Андрей цепился ко всему, что убеждало – не надо из кожи лезть, тогда жизнь удлинится, но сердце, нутро все ныло, желало внезапного счастья, того единственного случая, что сразу вознесет в гору. Можно десятками лет выслуживать, к старости по крохам немало собрать, но какая радость старому от табунов, дорогого оружия, богатых одежд: рубиться силы нет, верхом ездить – душу вытрясает, в церковь под руки ведут. А желалось немедленно, пока молод, пока в битвах впереди хоругви становишься, живешь на людях, девок взглядом смущаешь, сейчас, без отсрочки, иметь крепкий двор, сотни коней, десятки паробков, чтобы никто не смел ухмыляться: мол, храбрый ты, конечно, боярин, да что с того, если пять человек выставляешь, а я – тридцать. И случится между нами ссора, мои твоих не мечами, шапками закидают.
Выпал бы случай великому князю услужить, мечталось Ильиничу, особенное для него сделать, ну хоть жизнь спасти. Часто на его жизнь охотятся. Вроде бы и врагов нет, всех побил, прижал, поизвел, кажется, прочно княжествует, а недавно из кухонных подвалов бочонок меда подняли – счастье, собака возле кухаря вертелась, дал руку облизать, тут же глаза и выкатила, завыла, захрипела, пеной захлебнулась, ноги разъехались – выбрасывай. Сейчас стая псов пробы снимает. Но кто замыслил? Как отравленный мед в припасы попал? Конечно, не обошлось без крыжаков. Но как? Кого наняли, подкупили? Это нетрудно: немцы на князев двор как на свой ездят. То жалобы везут, то подарки. Княгине Анне клавикорды прислали, а при них немец – монах, черный ворон,– играет княгине по вечерам, а днем по замку таскается, в каждую щель глаз пялит. Спросят что-нибудь, отвечает: «Не понимайт!» Все понимает, на каждый разговор ухо вострит. Лазутчик! Ему вместо креста камень на шею – и в Гальве...