Что-то мелкое сидело на потолке. Князь, приглядевшись, различил пяток мушек; недвижно, невидно замерли на красном кирпиче дзяды, слушали его мысли, горевали о былых днях. Проглядел, как влетели. Кабы не глупость тогда, дзядами многие еще могли не быть, жили бы сейчас... Вон, на потолке, едва различишь, а великие были люди. Иванко с Юрочкой могли княжить, сердце радовать, уже внуков бы приучал к седлу...
Заныло сердце. Князь вскочил, рванулся к дверям, к жене Анне – но зачем? Каяться в ошибках? Не утешит жена эту боль. Самой горестно. О своих дзядах горюет. Тоже по его вине круглая сирота. Детей немцы отравили, отец, князь смоленский Святослав Иванович, погиб в битве на реке Вохре, брат Глеб убит татарами на Ворскле, другой, Юрий, в драке зарезал лучшего друга, со стыда бежал в Орду, где и помер два года назад. Может, и он сегодня здесь, явился на сестру поглядеть? Да уж что жалеть! Верно, так бог захотел. Зато Смоленск наш, все Смоленское княжество как приданое за женой перешло. Да, печально жизни заканчиваются, думал Витовт. Оглянешься назад, вспомнишь дзядов – кровь и кровь, мало таких, кто своей смертью помер. Были в Новогрудке, сменяя друг друга, князья Изяслав, Миндовг, Тройнат, Войшелк, Витень, Гедимин – все погибли; кто от рук врага в битвах, кто по злому умыслу родичей, жаждавших власти. Только один Ольгерд в постели помер. Князя Кейстута задушили. Его, Витовта, уже бессчетно хотели убить. Может, кому и удастся.
Князь растер грудь, вновь высунулся в окно. К мосту подходил конный отряд – лица не виделись, но по коням, по посадке бояр узнал сотню Ильинича. Подумал удовлетворенно: «Вернулись. Проводили Семена. Теперь к лету появится, крыжаков бить». А взгляд, скользнув по сотне, по ватаге татарчат, игравших арканами, убежал за прикрытый дымкой лес, в ту сторону, где, сам видел недавно, заросло олешником злосчастное поле.
Не забывалось и проститься не могло. Там, на роковом поле, видели ясно, кого Ягайла призвал в защитники – крыжаков, злобнейших врагов. Четыре прусские и ливонские хоругви стояли клиньями, шевелили копьями и мечами. Жмудь уступил им навсегда Ягайла за эту помощь. Видели ведь, плевались, роптали. Но отшибло разум, словно беленой накануне опоили. Поехали с отцом к Ягайле, обсудили, кому на каких землях сидеть. И уж полная у обоих потеря ума – отбыли с кучкой бояр, бросив войско, в Вильно, в старый дедовский замок, где Гедимин правил единолично – вспомнить следовало об этом, но времени не было, спешили договор о пожизненном мире на пергамин записать и печатями припечатать.
Уже через пять минут, как въехали на замковый двор, легли среди крыс в затхлом подвале, прикованные к стене, забренчали цепями под хохот Ягайловой челяди, а свои бояре были посечены, их покидали на телегу и вывезли за город на свалку, где стая ворон склевала их, как падаль.
В подземелье, в их каменной темнице, свечник Лисица держал лучину, а Ягайла, нынешний король польский, скрестив на груди руки, говорил с непонятной улыбкой: «Ты, князь Кейстут, старый лис, много бегал из плена. Теперь не убежишь!» В ту минуту не верилось, но скоро поверилось, принял решение – убить. И вот этот голос спокойный, ледяная улыбка при тех словах никогда в памяти не затирались. Разное бывало и у него, Витовта, тоже головы сносил, может, триста или четыреста, если брать за все годы, но так, со змеиной улыбкой,– никому не объявлял. Порода у них такая. Скиргайла ручался, что волос с головы не упадет, а сам, лично, отвез князя Кейстута в Крево, и через пять дней холопы задушили старого князя с его же ферязи золоченым шнуром. А жену князя Кейстута, его, Витовта, мать, сыскали в Брестском замке и ночью при свете звезд кинули в Буг, привязав к шее камень. Разве можно простить такое зло? А он простил. Живет Ягайла и будет жить. Разным мелким и средним исполнителям отомщено, хоть на них вины меньше. А тот, кто придумал и приказал, здравствует, с него не спрошено, ему забыто.
Хотя, что врать, и сам небрежно судьбы решал, легко обрывал жизни. Своя дорога, чужие – как листья – сорвал и бросил. Сколько там прошло – каких-то две недели,– как Рамбольду голову отрубили... А он крыжаков посек, крепость спалил. Ему бы шлем золота за это отсыпать, а послал на плаху. Перестарался – после перемирия пожег. Крыжаков не жалко, но они пожаловались, спросили от имени магистра: «Это что, знак, что ты, великий князь, и Ягайла хотите продолжить войну?» А как продолжать – Ягайла без войска, силы не собраны. Пришлось сказать: «Случайность. Не для того вчера замирились, чтобы сегодня вновь воевать. В следующем году навоюемся». «Значит, воины великого князя не слушают приказов?» – усмешливо спросили послы. Пришлось сказать: «Если сотник не знал о перемирии – он невиновен. У нас земля большая, всех в один день не оповестишь. Если знал – умрет!» Ах как хотелось, чтобы Рамбольд ответил: «Не знал!» Но он сказал: «Ведал!» А ведал – иди под топор.
Помилуешь того, кто ослушался твоей воли, пусть и на пользу, завтра десять ослушаются во вред. Нет права на жалость у великого князя. Начни жалеть – держава развалится. А казнил – опять враги. Брат Рамбольда бросался с мечом отомстить, едва охрана скрутила, теперь в подвале на цепи сидит. Что с ним делать? Помиловать – новые не побоятся, казнить – скажут, боится князь, за все равно наказывает. Ладно, решил Витовт, пусть побудет в оковах, на пользу пойдет. Кто казни не ждал – жизни не знает.
Уж это ему самому ведомо, научил Ягайла. Отца задушили, а сказали – умер. И его, Витовта, в Кревский замок привезли, в тот самый подвал, где отцу горло давили. Намерзся, поклацал зубами среди осклизлых, потянутых плесенью камней. Бился о стены, кричал, выл, бесился, боялся. Хотелось света, славы, жизни. И ничего – четыре стены, гранитный мешок, крысы, гнилая соломенная труха и ожидание петли, боли, холода, конца. Тем же, что отца убивали, тем самым поручили его сторожить: подчаший Ягайлы Прокша, братец его Бинген, некий Тетка и свечник Лисица. Отборные были висельники. Всех потом приказал удавить, сами друг друга и вешали на воротах. И бояре, кто хохотал над их доверчивостью, языки пооткусывали. И те, что мать бросили в Буг, там же легли на дно. И те, что стрыя матери ломали на колесе, отведали лома, и другие разные люди стерты со света. -
Вот так, дзяды. Мог бы и он сейчас кружить вместе с вами над землей. Был такой час: жизнь исходила, гасла, рвалась; за дубовой дверью подвала рядом со сторожем сидела его, Витовта, смерть, ждала, когда четверо висельников приведут ее с кубком яда в руке. Так сердце шептало, а сердцу боги нашептывали: бойся, спеши, напрягись, срок истекает, к неживым причислил тебя великий князь Ягайла, перекрестившийся в Якова, чтобы православные витебляне помогли ему вернуть власть. И он напрягся, обманул, обхитрил, вырвался из могилы. Укротил отчаяние, собрал волю, прирос к сгнившей соломе, не ел, не пил, позволял крысам сидеть на груди и просил гнусную свою стражу впустить жену для последнего прощания. Те радостно помчали к Ягайле: подыхает, шепчет увидеть княгиню; Ягайла сказал: пусть простятся. Крыс выбрили, труху вымели, принесли топчан, шкуры, светец, и вошла Анна, а с ней прислужница. Спасение вошло. Неделю княгиня с девкою приходили по утрам, в сумерках удалялись ночевать в слободу.
И настал день – сладко вспомнить: он в платье прислужницы вышел позади княгини во двор. Увидел небо, звезды зажигались в синеве, кликуны выходили на стены, брамная стража ждала закрыть за княгиней ворота. Ему весело, у него в юбке корд, кто остановит – захрипит разрубленным горлом. Дурака не нашлось. Вышли из замка; за спиной стукнул в гнезде засов; зашагали по улице, тут легкий свист, кони, Волчкович привел бояр – знакомые лица, он в седло – воля! Воля и жизнь! А кроме воли – ничего. Чужой конь, чужой меч, чужая свитка – Иван Росевич подал накрыться. Еще жена с дочкой, два сына, брат Товтивил да полсотни бояр. Голову преклонить негде. Туда-сюда, в Слоним, в Гродно, в Полоцк, к Янушу Мазовецкому, мужу сестры. Хлеба приходилось просить. Гол как сокол. Но вернул, дзяды, все возвратил с лихвой. Девять годиков с малым перерывом старался, из них пять лет прусским немцам прослужил, великому магистру накланялся, ночевал в каморах, с Конрадом Валленродом Вильно осаждал, жег посады. Уходил от крыжаков, опять являлся. Клялся, рвал клятвы, сам немцев рубил. Заложников оставлял и всех выручил, кроме двух, которые всего княжества дороже, их в Кенигсберге рыцарь Зомберг отравил. Если вы здесь, дзяды Юрий, Иванка, знайте, будущим летом ему припомнится...