Беда, случившаяся с маленьким человечком, пришла не впервые. Он лежал без сна и видел, как по стенам гуляли знакомые чёрные тени. Над южным морем поднималась ядовитая розовая дымка и отравляла воздух над городом, и оживляла призраков, выходящих по ночам из пещер. Он тихо всхлипывал в темноте, задыхался от беспомощности и страха, и боялся заснуть, опасаясь подмены. Сон мог сделать его другим, сон мог всё разрушить, дать волю теням и разлитому в воздухе яду. Когда становилось вокруг темно и тихо, наступал страшный час, и оживало то, что должно было умереть, давно умереть внутри. Но оно поднималось из самой неведомой глубины, липкое и злое, оно тянуло ожившие руки и рвалось навстречу красноватому вареву тумана, под сырые своды пещер. Там ждал кто-то без имени и цели, знающий свой срок. Тот, кто должен был придти, знал тайный язык и слышал зов. И когда душа его покрывалась трещинами, он вспоминал старые знаки и плакал, жадно и горько, от безысходности и вечной боли. Сон стал врагом, и смотрел лживо, с ухмылкой. Больше не было защиты, и дивных, знающих, сильных глаз. Теперь нигде в мире не было покоя.

Он стал один бороться с этими ночами, полными разлитой в воздухе отравы.

Но приближалась весна, а весна была сильней Иуды.

Распятие

Мария уже целый час бродила по рынку, шумевшему и полному предпразничной суетой. С утра она ушла одна, стараясь никого не разбудить, и дорога словно сама привела её сюда, в самый центр города, где она могла быть среди людей.

— Красавица!… Финики!… Виноград!… Покупай!… Так бери!… -Кричали ей вслед торговцы.

Она вздрагивала, как от пощёчины, от каждого крика, но заставляла себя улыбаться, чтобы прогнать тревогу, и шла дальше, рассеянно поглядывая по сторонам. Время от времени что-то звенело у неё в голове, и она останавливалась, словно спрашивая себя, что она здесь делает и кто она такая, и почему одна, опять одна… Ночь Мария не спала — каждый раз, когда сон готов был спуститься к ней, какой-то толчок изнутри прогонял его и оставлял её без сил, в отчаянии и тоске. Дважды она поднималась, глядя на спящего Иисуса, и хотела разбудить его, и что-то сказать… но потом ложилась снова, чувствуя, что скорее закричит от обиды, чем станет снова просить его поговорить с ней, как прежде, обнять, догадаться, как ей не хватает его нежности…

Мария замерла посреди толпы, вспомнив, как он протянул во сне руку, а потом провёл ею по груди… так он раньше обнимал и гладил её по волосам, и они лежали, долго-долго, делая вид, что спят… почему же он больше не звал её к себе?

«Я уйду, — подумала она неожиданно и легко. — Он даже не заметит. Нет… нахмурится — а потом забудет, забудет меня… ведь он этого хочет — этого, я знаю».

Она развернулась было, чтобы куда-то бежать, и тут столкнулась с человеком, который хотел пройти мимо, но, взглянув ей в лицо, удивлённо спросил:

— Мария?…

— О, Господи… -прошептала она, отступая на шаг.

— Теперь ты в Иерусалиме? Ты здесь одна?

— Одна, Хасид… -зачем-то сказала она, словно подписывая себе приговор.

Он покачал головой, рассматривая её. Он снова что-то знал… Мария отступила ещё на шаг.

— Что же это ты -на базаре, и без покупок… ты ждёшь кого-нибудь? — Спросил Хасид, не сводя с неё глаз и подступая ближе.

— Не жду, нет… не жду…

— Погоди… Возьми деньги. Нет, просто так -возьми. Это подарок… к празнику.

— Отчего я снова встретила тебя, как тогда…перед тем… что же это?…

В голове снова зазвенело, и базарный гул словно отдалился куда-то, растворился и затих. Где-то вдалеке ей послышались зловещие раскаты грома, и что-то снова мелькнуло в глубине чёрных глаз Хасида — вечное, безлунное, одинокое, как её жизнь…

— Я же говорил, что ещё не готов с тобой расстаться… -говорил Хасид, наклоняясь к ней, словно в каком-то сне или тумане, — приходи ко мне вечером, мой дом у Сионских ворот… А не захочешь — не приходи, Мария, тебе лучше знать, что делать на Пасху в Иерусалиме…

Задержав вздох, она покачнулась и невольно прислонилась к нему.

— Я… приду, -быстро сказала она, коснувшись плечом его плеча. -Моему Богу я больше не нужна… поэтому я приду к тебе.

Потом она отшатнулась и со всех ног кинулась прочь.

Фома был осторжен и опасался новых знакомств, ходил по городу в одиночестве и прислушивался к разговорам. От напряжения и волнений ему казалось, что всюду говорят об Иисусе, и каждое случайное слово представлялось ему роковым. С тех самых пор, когда стал недобрым город, огонь в глазах Иисуса загорелся ещё ярче, ещё сильней — и дело стало совсем худо. Потому что вольно или невольно, и друзьям и врагам — стоило бояться этого огня.

«Ну и наделал он делов…-думал он, переходя от толпы к толпе.-На осла, сегодня же вечером, и куда глаза глядят — надо его увозить… отыщу сегодня же, и…».

Обманывая сам себя, он кружил по улицам до темноты, путая повороты и не замечая одних и тех же переулков. Мысли его медленно густели вслед за ранними сумерками, а в ногах начиналась тихая, но неуёмная дрожь и постепенно поднималась всё выше и выше. Он долго бродил, пока не заметил, что дело неладно — дома нависали над ним, вырастали из-под земли и преграждали дорогу, обступали кольцом и не давали прохода. Куда бы ни шёл Фома — его преследовали одни и те же серые стены, неровные, с выбоинами и нишами, и зажимали его с двух сторон в каменные тиски в узком маленьком проходе.

«Ах вот оно что!-Сообразил наконец Фома, вытирая рукавом со лба страшный холодный пот.-Как же я сразу… это ловушка! Это тупик, из которого нет выхода…»

Он прислонился к стене и устало махнул рукой.

«У нас всех теперь выхода нет, всё бесполезно…-подумал он с удивительным и ясным спокойствием.-Это игра, и нам не уйти отсюда. Мы проиграли. Всё кончено, всему конец теперь…»

Он закрыл глаза и долго слушал, как ровно и гулко стучит в груди упрямое маленькое сердце. А когда снова открыл их, увидел, что злые стены расступились и открыли перед ним потерянную ещё до сумерек дорогу. Дома с молчаливым одобрением смотрели на него свысока. А в чистом ночном небе одна за другой приветливо и дружелюбно подмигивали ему холодные белые звёзды.

— Кто же Ты?-Прошептал Фома.-Что же это? Почему?… Зачем?…

Где— то рядом, сегодня он чувствовал это, были спрятаны ответы, и стены, и звёзды, и дома знали их и молчали, и не знал их только он, Фома. От обиды и стыда он заплакал, хватая открытым ртом мягкий весенний воздух и всхлипывая судорожно и громко.

— И никак нельзя иначе…-бормотал он жалобно, -нельзя… и не сделаешь ничего… что же это? Что сталось с нами? Как вышло так?… Смеяться теперь над нами, только смеяться, потому что мы смешны -мы сделать ничего не можем! Мы жили и верили, мы знали истину, а что теперь?…

Спотыкаясь и держась за стены, он побрёл назад, и дорога ложилась перед ним сама собой и дома выстраивались, как надо. Город искупал перед ним вину, как мог. Город не был ни в чём виноват.

Уставший и больной, постаревший как-то вдруг, Фома вошёл во двор и, ничего не замечая вокруг, у дверей столкнулся с Петром.

— Эй!-Обрадовался Пётр.-А мы думали, не подался ли ты вон из города?

— Куда уж тут…-сдавленно ответил Фома.

— Ты это… праздник завтра, Фома! Помнишь Матвея, сборщика податей из нижнего города?

— Ну…

— Все идём к нему на опресноки. Пасха ведь… Будешь?

— Что? А, буду…

Фома добрался до лавки и упал, не чувствуя ни головы, ни тела.

«Праздник, -грустно подумал он.-Завтра праздник… бесполезно, всё бесполезно… всё равно…».

А за час до полуночи последним вернулся Иуда. Никто не догадался спросить его, что делал он и где был, и о чём думалось ему в эти страшные осень и зиму. Как обычно, всем было не до него, и некому было заметить странные бегающие глаза затравленного зверька, спасающего свою шкуру, руки, нервно теребящие пояс, бессмысленную застывшую улыбку, виноватую и жуткую. Потому что всем было наплевать на Иуду, потому что его опять обманули и бросили одного, и отдали призракам печального и безводного каменного юга. Потому, что свет впереди померк, и восресла старая больная печаль, и никому по-прежнему не был нужен одинокий и несчастный полуребёнок-полустарик, бездумно, по-собачьи, преданный и жалкий.