Иноплеменные слова.

Где ты? Приди...

Встретятся и добродушно-иронические косвенные обращения, рассчитанные на непосредственную горячую реакцию друга,

...его стихи

Полны любовной чепухи,

Звучат и льются. Их читает

Он вслух, в лирическом жару,

Как Дельвиг пьяный на пиру.

Или:

У скучной тетки Таню встретя,

К ней как-то Вяземский подсел

И душу ей занять успел.

И близ него ее заметя,

Об ней, поправя свой парик,

Осведомляется старик.

(Что это за старик в парике? Был ли с ним какой-то известный Пушкину и Вяземскому случай или просто он - типический персонаж, известный читателю того времени? Или Вяземский настолько значительная фигура, что рядом с ним становится заметным любой незнакомец?.. Для меня это одно из неясных мест романа.)

Характерно, что все подобные обращения направлены немногочисленным друзьям-литераторам, поэтам. Только с ними чувствует себя Пушкин до конца свободным в своих душевных проявлениях. Это важно заметить так же, как и то, что оживленные одним-двумя штрихами портреты друзей своим присутствием «утепляют» лирическую атмосферу романа.

Оживают и другие читатели. Те, с которыми нужно держать ухо востро. Их постоянное присутствие, собственно, и заставляет автора то и дело занимать своебразную позицию «я - не я», «чтобы насмешливый читатель... замысловатой клеветы... не повторял потом безбожно...»

«Безбожные повторения» светского читателя, какой бы стороны жизни или творчества они ни касались, производят на поэта прямо болезненное действие.

Приведем одну запись, на этот раз не скрывающую глубокое искреннее чувство автора:

«С отвращением решаюсь я выдать свою трагедию. Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, трагедия сия доставила мне все, чем писателю наслаждаться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец, одобрения малого числа людей избранных. Трагедия моя уже известна почти всем тем, коих мнениями я дорожу...»4

Я опускаю при цитировании лишь то место «Наброска», в котором предсказывается неуспех «Бориса Годунова» у публики. Но было бы ошибкой считать, что «отвращение» Пушкина относится лишь к публикации «Годунова», успех или неудачу которого поэт связывает с «преобразованием драматической нашей системы».

«Одобрение малого числа людей избранных» - вот необходимое и, в общем, достаточное условие для окончательной апробации и, если хотите, для удовлетворения авторского спокойствия и честолюбия. Это условие относится к «Онегину» так же, как к «Борису Годунову»: «Не мысля гордый свет забавить, вниманье дружбы возлюбя», - то же разделение читателей на две неравные части. Еще убедительнее проявится тождество «отвращения», если сопоставить прозаический текст «Наброска» с несколькими стихами предпоследней строфы «Онегина», и учесть, что то и другое написано в одном и том же 1830 году.

Прости ж и ты, мой спутник странный,

И ты, мой верный идеал,

И ты, живой и постоянный,

Хоть малый труд. Я с вами знал

Всё, что завидно для поэта:

Забвенье жизни в бурях света.

Беседу сладкую друзей.

Смысл обоих отрывков, по сути, один и тот же. Разницу надо искать не в противопоставлении «трудно доступного» для публики трагического содержания «Бориса Г одунова» более «легкому» содержанию «Евгения Онегина» (мы увидим, что роман-поэма, кроме эпоса и лирики, содержит в себе также элементы трагического), а в том, что «отвращение» перед выдачей в свет «Онегина» облегчается возможностью - через прямое обращение - войти в полемику с непосвященным читателем и если нужно - осмеять его. Возможность, которая исключается в драматическом жанре.

Нужно сказать, что своеобразие отношения Пушкина к светскому читателю объясняется еще и сложным положением самого поэта, который впервые в России соединил в себе принадлежность к старинному аристократическому роду, то есть к одному из слоев того же «света», и профессионального литератора, живущего на литературные доходы. Соединение до тех пор небывалое и постоянно привлекавшее мысли Пушкина. (Чарский в I главе «Египетских ночей», «Роман в письмах», «Моя родословная» и т. д. и т. п.). Возможная насмешливая реакция некоего известного Пушкину рода читателей вызывала у поэта активную (иногда яростную) ответную реакцию, что сильно подкрепляло намерение изобразить высшее общество с помощью «сатиры и цинизма».

В результате всего" этого мы и сталкиваемся в «Онегине» с той неповторимой атмосферой, в которой невозможно уловить, где кончается шутка и начинается серьезное; как смех оборачивается слезами, и наоборот; кто, наконец, плачет и смеется - Пушкин или кто-то другой, на него похожий или вовсе непохожий.

Насмехаясь над тем или иным типом читателя, автор, между прочим, не скрывает прямой зависимости своего творческого самочувствия, да и вообще настроения от того, кто и как будет воспринимать его слова: «благосклонность» или «неблагосклонность» взора играют здесь решающую роль. Живописуя наивные прелести альбома уездной барышни, с его цветками, сердцами и факелами, автор пишет:

В такой альбом, мои друзья,

Признаться, рад писать и я,

Уверен будучи душою,

Что всякий мой усердный вздор

Заслужит благосклонный взор

И что потом с улыбкой злою

Не станут важно разбирать,

Остро иль нет я мог соврать.

И совсем иное,

Когда блистательная дама

Мне свой т-чиагЬо подает,

И дрожь и злость меня берет,

И шевелится эпиграмма

Во глубине моей души,

А мадригалы им пиши!

Плохо, что все-таки приходится писать «мадригалы»... Но можно сделать так, чтобы они обернулись эпиграммой.

Не только «улыбка злая» выводит поэта из состояния равновесия, рождает в нем «дрожь и злость». Все и всяческое непонимание, на какое способен и дружески расположенный читатель, вызывает опасение и заставляет принимать меры пред осторожн ости.

Вот, например, можно ли, идя по скользкой стезе Ленского, подобно ему

Читать в глаза своим любезным

Свои творенья? Говорят,

Что в мире выше нет наград!

И впрям блажен любовник скромный,

Читающий мечты свои