— Это же бескровное, басенное отсечение, Тонни, при этом я не могу сказать, что Георгий Генрихович полностью соответствует рассказанному. И все же какая-то отдаленная схожесть с ним есть...

— И не только с ним, Веничек... А скажите, пожалуйста, что бы вы предпочли — повешение или бритву?

— Я бы предпочел Лондон.

— Благодарю вас, Венечка. Вы очень хорошо выполняете порученное Лией.

— Она, Тонни, давно уже не подметает мною пол. И если я мету в ее пользу, то делаю это по собственной воле. Вам нужно уехать, чтобы не говорить о бритвах. Хотя бы и шутя. Это плохой и опасный юмор, Тонни.

— А что делать, если я не вышел и не выйду из очарования собственной темноты?.. Родион очень инженерски коротко и философски точно сказал: если бы я не был очарован сам, то как бы я мог очаровывать других? Неужели вы, Веничек, думаете, что я не верил и не верю в свою мечту преобразовать мир и меня ослепляли только деньги?

— Нет, Тонни, деньги не были вашей самоцелью. Деньги для денег вам и вашему отцу были не очень нужны. Потому что нажитых миллионов хватило бы на многие поколения наследников Акинфиных. Но вы не могли пренебрегать ими. Вы властолюбивы, Тонни. А деньги — это власть. Вы честолюбивы, Тонни. А деньги — это слава. Деньги обеспечивают свободу действий, поступков, исполнение желаний и все то многое, что недоступно человеку без денег. Я не разделяю этих стремлений, отлично их понимая и не преклоняясь перед ними...

— И все же, Веничек, вы, превратив унаследованное от Молохова в акции, при всем вашем равнодушии к деньгам держите их при себе, а не раздаете их тем, об участи которых с детства вздыхает Агния.

— Прежде всего, Тонни, я ничего не унаследовал и живу на собственные трудовые деньги. Что ж касается Агнии, я думаю, она найдет применение своим акциям в полном соответствии велению ее души. Агния отдала старый платиновый клад потомкам убитых из-за этой проклятой платины...

— И они, деля платиновый клад, кончили поножовщиной и двумя смертями...

— Увы! Нужно было Агнии самой разделить платину, а не указывать через Кучерова место ее захоронения и не доводить этим до кровавого дележа. Я бы не вспоминал, Тонни, на вашем месте о кровавой платине. О ней у меня будет рассказ, и вы узнаете, как я отношусь к такому дележу. Людям нужно возвращать принадлежащее им в лучшем виде.

— В каком же? — спросил Платон.

— Книгами, например. Агуся говорила о создании издательства очень дешевых и очень полезных книг. Для этого не потребуется и половины акций.

— Она хочет их продать?

— Может быть, уже продала.

— Как продала? — крикнул Акинфин. — А как же домны? Как остальные печи?

— Тонни, она давно рассталась с ними.

— Решиться продать акции и ничего не сказать мне — это же... Это я не знаю, как называется...

— Тонни! Вы кричите на меня, как будто я причинил вам какое-то зло! Вы же сами сказали, что всякий может распорядиться своими акциями, как он пожелает...

— Вениамин Викторович! Это было сказано до войны... А сейчас другое дело. Сейчас акции в чужих руках могут, — он показал на шею, — удушить меня. Неужели она в самом деле продала?.. Я должен предупредить ее... Я упрошу ее хотя бы повременить.. Не до зарезу же ей нужны книжки для бедных... Я сегодня же напишу ей! Нет, я лучше дам ей телеграмму. Письма все равно теперь читаются цензурой...

Таким не приходилось видеть Строганову хлопнувшего дверью Платона.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Телеграмма Платона Лукича была дважды напрасной. Агния Васильевна после отъезда Лучининых отправилась к двоюродной тетке Строганова в Москву, где она решила обосноваться, навсегда расставшись с Шальвой. А до этого Агния с большой надбавкой продала все свои акции по увещеванию очень благородного и понимающего все обстоятельства дела господина Гущина Хрисанфа Аггеевича, которого так хорошо аттестовали все Лучинины.

Теперь у Агнии Васильевны легко на душе. Она вышла из этой шало-шальвинской круговерти, а заодно рассталась и с Петербургом. Зачем он ей без Лучининых?

Москва так хороша и величава. Здесь Вениамин будет счастлив. Может быть, и она также сумеет применить свои силы в книгопечатании. И, может быть, надо начать с нарядных и дешевых книг для детей...

Телеграмма вернулась к Платону Лукичу. Ее вернул Хрисанф Аггеевич Гущин.

— Я, — сказал он при встрече с Акинфиным, — уполномочен получать всю корреспонденцию, адресованную на дом Лучининых. Телеграмма пришла открытой. И если бы она была закрытой, я прочитал бы ее по обязанности и долгу. Я не буду ничего скрывать от вас, Платон Лукич. Щадящим лжецом быть легче, нежели правдивым подлецом. А я ни тот и ни другой. Хотя признаюсь, что я тот и этот. Ваши акции, кроме тех, что вы не выпускаете из сейфа банка, находятся в руках двух персон.

— Каких, Хрисанф Аггеевич?

— Милый мой Платон Лукич, не все ли вам равно как их звать? И испанцы ли они, или французы, шведы, бельгийцы или немцы. Капитализм не знает наций, границ, фронтовых позиций. Он правит миром и царями. Он хочет свить еще одно гнездо на перевальном рубеже двух величайших частей света. И хотим мы с вами или нет, он его совьет. Я только лишь колечко одного из ста ключей, которые к вам подбирают эти две персоны.

— Что вам угодно на этот раз, Хрисанф Аггеевич?

— Спасти вас, Платон Лукич. Считайте иезуитскими эти слова. В них, откровенно говоря, есть такая примесь... Но только примесь. Сорок два процента акций в их руках. А если Цецилия Львовна продаст свое камское приданое... Продаст во имя вашего освобождения.

— Она не может продать его...

— Может! Ее принудят обстоятельства. Строганов, тот, что граф и прямой потомок тех Строгановых, добивается на очень высочайшей высоте возвращения всех земель, принадлежащих Строгановым с грозненских времен и отторгнутых боковыми ответвлениями их рода. К таким принадлежит та ветвь, к которой относятся предки Цецилии Львовны. И если она узнает, как шатко ее право на владение лесами, то при всем ее небрежении к деньгам продаст свою лесную Каму во избежание риска ее потери, — так нагло лгал Гущин.

— Сам Штильмейстер не сумел бы так намылить для меня петлю, как это сделали вы, господин Гущин.

— Петлю? Какую, Платон Лукич? Я всего лишь называю факты. В том случае, если Цецилия Львовна продаст леса, — а она их продаст, — и эти две персоны будут владеть не сорока двумя процентами всех капиталов фирмы, а... Я не счетовод. Флегонт Борисович скажет вам об этом до сотой доли. Но и без него я знаю, что тогда, при этих двух персонах, вы окажетесь их совладельцем, не большим, чем Антип Сократович был при ваших заводах. Кстати, помолодевший господин Шульжин, продав свои акции, в Питере купил дом и пригрел для Кэт не кита, но дворянина, без денег, но не без чинов. Она еще способна притворяться тридцатилетней.

— Что, в конце концов, вы хотите, Хрисанф Аггеевич?

— Всегда один и тот вопрос. Сотый раз! Хотя бы переставили слова. Впрочем, до слов ли вам теперь, Платон Лукич?

— Что вам?..

— Не надо взвинчивать себя. Мне ничего, Платон Лукич, не нужно, кроме незначительных процентов с тех двух персон и с вас. Они хотят купить все остальное. И немедля!

Платон Лукич взял себя в руки. Как тогда, после выстрела в цирке. Как при встрече с шулером Топовым. Как много, много раз за эти годы. Он расхохотался и спросил:

— Немедля? Как это можно, если бы даже я решился? Ведь это же не какая-то одна вещь. — Он посмотрел на рояль. — Да и он требует осмотра. Проверки. Оценки специалиста...

— И тем не менее, Платон Лукич, если взять оптимальную стоимость рояля и, не поднимая крышек, уплатить за него двойную цену, то потребуется две минуты, чтобы переложить деньги из одного бумажника в другой. Милый, Платон Лукич, не будем гонять шары. Потаков, светлая ему память, сам оказался в лузе. Я же вам хочу, не прикасаясь к кию, помочь доиграть вашу партию так, чтобы в выигрыше оказались вы. Цена заводов Флегонта Борисовича на балансе.