разохотишься — ан ему и конец. Мы его лучше в производители пустим. Пущай новый кирпичок нам плодит.
Печь из него будем ладить — вот что! Для обжига кирпича печь. Короче говоря, свой кирпичный завод затеваем.
Во как! Глины у нас вдоволь. Мастера имеются. И будем выпускать кирпича сколько душа запросит, по
потребности. А уж из него понастроим! Такого понастроим, что только держись! Здесь, эвотка, дом культуры
поставим.
— Где здесь?
— А вот на этом самом месте, где церковушка наша маячила. Место самое что ни на есть выигрышное.
Как вознесем домину этажа в три-четыре, так его с любой точки колхозной территории будет видно. А из него и
подавно все наши колхозные владения глазом охватишь. Да что там наши владения! Весь мир из этого дома
будем наблюдать!
— А что будет в этом доме?
— Как что будет! Все будет! Свой театр. Кино. Радиостудия. Телевизор. Зал для собраний. Библиотека.
Читальня. Кружки заведем разные: шахматные, шашечные, музыкальные, рисовальные, спортивные. Артистов
своих воспитаем.
Я покивал головой, чтобы не обидеть его своим недоверием. Не стоит мешать надеждам человека. Как
обходиться человеку в жизни без надежды? Без нее кем был бы человек? Нет надежды — нет повода к тому,
чтобы двигаться, рваться вперед, высматривать помехи, опрокидывать их и снова двигаться и двигаться. У меня
тоже была Надежда, которую звали дополнительно Петровна. В моих скитаниях была повинна она. К ней
стремилось мое сердце, не позволяя нигде останавливаться. Но все же я постоял еще немного на месте, чтобы
сообразить, что сказать старику с белой бородой.
— Дом культуры — это где-то очень далеко. Это у вас при коммунизме будет. А пока вам все-таки
работать приходится, чтобы прокормиться, хотя ваш возраст уже такой, когда пора бы…
Тут он прервал меня сердито, не переставая стучать молотком:
— Возраст наш никого не касается. А работать нам не обязательно. Хотим — работаем, хотим — нет.
— Не обязательно? Как не обязательно?
— Да так. Не обязательно — и все.
— А-а, понимаю. В семье сыновья работают, внуки.
На это бородатый старик промолчал, угрюмо обстукивая кирпич. За него ответил бритый старик, пояснив
мне своей обычной скороговоркой:
— Ни сыновья, ни внуки. Бобыли мы с ним. Я всю жизнь бобылем промаялся, а он с войны им остался.
Сына там единственного потерял. А работать нам не обязательно потому, что годы наши вышли. За шестьдесят
нам давно перевалило. И кормиться нам положено из фонда.
— Из фонда?
— Да. Резерв есть такой продовольственный у нас в колхозе для инвалидов и престарелых. После
укрупнения образовали. Не ахти сколько из него можно выделить, но одинокому человеку, да еще в дополнение
к своему огороду, хватит вполне.
— Так зачем же вам тогда работать?
— Как зачем! Да разве усидишь на печи, когда жизнь эвона как с места тронулась! Обидно от нее в
стороне оказаться. Вот и работаем в меру сил.
Так обстояло у них дело, у этих стариков, которым, кажется, не грозила отправка в городской дом для
престарелых или передача на полное призрение в частные жадные руки через аукцион. Они могли оставаться
жить в своих собственных домах, в своей деревне, не беспокоясь о пище. Заботу о них брал на себя колхоз. Я
спросил:
— А как у вас другие старые люди?
Бритый ответил:
— Как мы, так и другие. Двое в садовом деле опыт свой передают. Один по конской сбруе специалист. А
есть любители телеги мастерить, санки, бочки, кадушки. Каждому желательно к чему-то руки приложить,
потому как результат виден. Доход колхозный давно за миллион перевалил. К двум подбирается. А чей это
доход? Наш. Каждому из нас он принадлежит в равной мере, потому что создавали-то его мы. Неудивительно,
что руки у всех к делу тянутся. Кому не лестно чувствовать себя создателем всех этих успехов?
Я спросил:
— А как те живут, которые уже совсем ничего не могут?
Бородатый ответил:
— А так и живут. Ничего не могут — ничего с них и не спросится. Колхоз им питание заслуженное
отпускает и всякую другую помощь, а кто-нибудь из женщин присматривать берется. Сейчас у нас только один
такой в колхозе да две старушки. Но те в семьях, где трудоспособные имеются. Тоже, значит, обходятся. А для
нас, для одиноких, весь колхоз — семья. Тут все тебе свои, все родные. Без внимания не оставят.
Я постоял возле них еще немного. И мне припомнился в это время одинокий, старый Ахти Ванхатакки с
его убогой хижиной, подбитой сбоку куском старой драночной крыши для защиты от злого северного ветра. Как
встретит он свои закатные годы? Кто будет ему опорой в его последние дряхлые дни? Не найдя на свои мысли
ответа, я кивнул этим двум, не знающим такой заботы, и, перешагнув остатки церковной каменной ограды,
спустился по травянистому скату обрыва к нижней дороге.
По ней я двинулся на, восток, имея в виду пристань. А что мне еще оставалось делать? Об этом колхозе я
теперь знал все, что только человек может знать о колхозе. И самое главное мне рассказал бритый старик.
Узнавать о русской деревне мне уже больше было нечего, и теперь я мог спокойно уехать отсюда к своей
женщине, которая ждала меня с нетерпением где-то там далеко, под Ленинградом.
25
Я шагал по этой мягкой грунтовой дороге к пристани, радуясь тому, что путь к Ленинграду был наконец
для меня свободен. Слева от меня тянулась вверх и вниз вдоль реки Оки луговая низина километровой ширины.
Травы на ней были в полном цвету, готовые принять лезвие косы. Справа нависал высокий травянистый обрыв,
прорезанный местами выходами старых оврагов, тоже поросших травой и кустарниками. Стена обрыва
постепенно отклонялась вправо. Дорога загибалась вслед за ней. И мне, идущему по этой дороге, открывались
все новые и новые луговые просторы, полные цветочного благоухания и красок. А на одном из поворотов
открылась картина сенокоса.
Косилки, правда, уже не работали. Они сгрудились у кромки нетронутой части луга, числом около двух
десятков, чтобы рано утром с помощью лошадей продолжить свое наступление на это многоцветное травяное
море. Но и за этот день они одолели немало. Уборка скошенного ими сена шла на пространстве нескольких
километров этой далеко протянувшейся вдоль реки равнины. В разных местах виднелись только что
наметанные стога, и в разных других местах вырастали новые. К этим новым растущим стогам отовсюду
ползли по земле копны сухого сена. Подвозили их мальчуганы, сидя верхом на лошадях. Они захватывали копну
длинным ремнем, подсунув под нее предварительно два колышка, соединенных с постромками, идущими от
хомута. Как видно, им нравилась эта работа, и они с веселыми криками носились верхом туда и сюда вдоль
обширного берега реки, обгоняя друг друга. Копны для них заготавливали взрослые парни и девушки. Делали
они это быстро, идя с вилами и ручными граблями вдоль длинных валков просохшего сена, натасканных
конными граблями.
Но еще виднелось на равнине много невысушенного сена. Местами оно лежало, совсем еще ничем не
тронутое после косилок, а местами было собрано в более толстые пласты. Женщины ворошили эти пласты
граблями и пели песни. Из разных мест равнины доносились разные песни. Они сливались вместе, вбирая в
себя, кроме того, со всей равнины общий громкий говор по крайней мере двухсот мужских и женских голосов,
веселые взрывы смеха и разудалые выкрики мальчишек-наездников.
Я смотрел на них с дороги, идя своим путем к пристани. Все они оставались довольно далеко слева от
меня и не могли поэтому помешать моему обратному движению к Ленинграду. Мой путь лежал мимо них, слава
богу, и я мог спокойно рассматривать их издали, слушая в то же время их песни. Но, глядя со стороны на все это