Хозяин обрадовался:

— О це дило! Мне такого и треба! Расскажешь, что там хорошего було. Я сам думал туда съездить, да не

успел.

Петро сказал парню:

— Ну вот и устроился. Наслаждайся сердечностью. Бывайте здоровы. А мы с вами тут по соседству

зайдем.

Он кивнул мне на дверь, и мы вышли на улицу, где уже горели фонари. Идя со мной к следующему дому,

он спросил:

— А вы откуда будете?

И тут я решил поставить все сразу на место, чтобы спокойно продолжать свой последний путь в глубину

их нескончаемых степей. Я ответил:

— Из Финляндии. Но не из той Финляндии, которая называется у вас Карело-Финская Республика, а из

той, которая воевала с вами. И я тоже воевал с вами. И даже стрелял.

Я хотел было добавить еще про лагеря, в которых томились русские, но подумал, что и без этого вполне

хватит для немедленного изгнания меня из этого селения. Петро остановился, глядя на меня сверху вниз, и в его

черных глазах отразилось изумление. Выслушав меня, он спросил:

— Документы при вас есть?

Я показал ему все свои документы. Рассмотрев их внимательно при свете электрической лампочки,

свисающей со столба, он усмехнулся и сказал:

— Что вы мне голову морочите? “Воевал, стрелял”. Вы же у нас в Ленинграде живете. А если вас

пустили жить в Ленинград, значит, вы того заслуживаете. Но вот сюда вы как попали?

Что я мог на это ответить? Рассказывать все было бы слишком долго. Да и что именно “все”? Я уже и сам

не помнил, что входило в это “все”. Поэтому я ответил:

— Так. Хожу, смотрю. Хочу знать, как вы, русские, живете.

Он одобрительно кивнул:

— Хорошее дело. Давно бы так следовало, вместо того чтобы воевать и стрелять. Вот ваши бумаги. А

паспорт я вам утром верну.

Я не стал возражать, помня, что он был представителем местной власти. А он привел меня в соседний

домик, где тоже очень вкусно пахло мясным. Внутри горел электрический свет. Но пол в первой комнате тоже

был земляной. Теперь я это ясно увидел. Две женщины находились в первой комнате, устроившись за огромным

столом. Одна сидела за швейной машинкой, другая гладила белье. Из боковой комнаты выглянули две

маленькие девочки и мальчик лет двенадцати. Петро поздоровался, осмотрелся и спросил:

— А хозяин?

Сидевшая за швейной машинкой молодая женщина сказала:

— Нема его, скоро буде. Посидьте.

Петро сказал:

Некогда мне. Человека вот я вам привел переночевать. В порядке очередности. Одного к Баранченко

Савелию поставил, а второго вам, если не возражаете. Он из Финляндии. Интересуется нашей жизнью. С

документами у него все в порядке. Паспорт у меня. Утром занесу. Так и скажите Грицку. А если он не согласен,

пусть мальчонку пришлет сказать. Я к другому поставлю или к себе возьму.

Старшая женщина сказала:

— Да чего там несогласный? Нехай ночуют. Куды воны пидуть, на ночь глядя? До хаты для

приезжающих три километра. А вы як до нас добирались: пешком чи автобусом?

Я ответил:

— Пешком.

Старшая женщина произнесла с сочувствием:

— От то ж. И скильки ж вы прошли? Видкиля сегодня?

Опять все взглянули на меня. Я понял вопрос и ответил:

— От станции Задолье.

— Ось бачишь? Да вы сидайте, добрый чоловиче. Зáраз сын приде — вечерять будем.

Она указала мне на стул у окна. Я сказал “спасибо” и сел. Петро с довольным видом тряхнул головой:

— Значит, устроились? Итак, до завтра, хозяюшки!

— Добре.

Молодая хозяйка вышла с Петром, а старшая принялась освобождать стол от белья. Занимаясь этим, она

одновременно говорила, мешая русские слова с украинскими. Но я почти все понимал. Сперва она крикнула

детям, чтобы не очень шумели, потом сказала, что трудно с ними — растут быстро. Мальчик уже четыре класса

кончил, а старшая девочка — два. С учебниками беда — не всегда достанешь нужные. Потом она рассказала

про свою жизнь. У нее была большая семья: муж, три сына и дочь. Мужа и двух сыновей убили на войне. Дочь

увезли в Германию на работу, а там за какую-то провинность посадили в концлагерь и загубили. Остался

младший сын. Жена вот у него теперь и дети. И опять семья как семья — хватает всем и заботы и забавы. Хату

недавно заново поставили. Садик деревьями дополнили. Война всех затронула. Бои тут шли страшные.

Половина села была разрушена. А теперь не сразу и узнаешь, где она прошла. Время все лечит, и только в

памяти боль да в сердце остается.

Женщина рассказывала мне это, а я кивал в ответ и время от времени говорил: “Да”. И не знала она, что я

был причастен ко всем этим разрушениям, к гибели ее детей и мужа. Но мог ли я признаться ей в этом? Нет, не

повернулся у меня язык. Что принесло бы мне такое признание? Трудно было угадать. Однако сидеть на этом

стуле мне бы уже не пришлось. А я не хотел покидать этот стул и эту комнату. Слишком сильно ныли мои ноги

после целого дня быстрой ходьбы, и слишком вкусно пахло в комнате мясной пищей. Я сидел, опустив глаза к

земляному полу, и ждал хозяина. Почему бы мне было его не подождать? Представитель местной власти

поставил меня к нему на ночлег, а я был обязан выполнять веление представителя власти. И кроме того,

хозяина, как я понял, звали не Иваном.

Хозяин пришел вместе с молодой хозяйкой. Должно быть, она уже все ему рассказала обо мне, потому

что он без всякого удивления поздоровался со мной, кивнув от порога. Пока он возился в соседней комнате,

переодеваясь или переобуваясь и разговаривая с детьми, хозяйки накрыли на стол. Я, правда, не видел, что они

там делали возле стола. Я смотрел вниз, разглядывая свои парусиновые ботинки с кожаными головками. Они

изрядно запылились, утратив свой первоначальный серо-голубой цвет. Но резиновые подметки на них мало

протерлись. Их могло хватить еще не на один такой переход, чего я, однако, им никак не мог обещать.

Хозяйки что-то делали возле стола и возле печи. И то, что они делали, вызвало новую волну мясного

запаха в комнате. Но меня это не касалось. Я не видел их, занятый разглядыванием своих парусиновых туфель.

Молодая хозяйка вытерла влажной тряпкой клеенку на столе и нарезала хлеба, а старшая вынула из печи чугун

с горячим варевом и разлила его по тарелкам, которые молодая затем расставила вкруговую на столе. Но я не

видел ничего этого, занятый своими мыслями о парусиновых туфлях. Меня не касались их домашние дела.

Потом вокруг стола собралась, кажется, вся их семья. Но я и этого не заметил, уйдя в свои заботы, пока

не услыхал, что меня тоже как будто приглашают за стол. Я поднял голову, глядя на них вопросительно, а хозяин

повторил свое предложение, стоя надо мной с улыбкой, и его рука была протянута к столу. Мог ли я его

ослушаться? Тут была их власть. Сопротивляться я не осмелился и беспрекословно занял указанное мне место.

Дети уселись на скамейке у стены. Там же, рядом с младшей девочкой, пристроилась мать. А мы с хозяином и

старшей хозяйкой уселись на стульях у остальных трех сторон стола.

Хлеб в плоской глиняной хлебнице посреди стола был белый как молоко. Даже не верилось, что этот

хлеб нарезан к тому красному мясному супу, который искрился и дымился передо мной в тарелке. Но хозяин

спокойно взял один из верхних кусков и сказал мне:

— Что же вы? Или борща нашего украинского не любите?

Тогда я тоже взял кусок этого белоснежного хлеба, который к тому же оказался мягким как пух. Его

вопрос я оставил без ответа и показал на деле свое отношение к украинскому борщу. Но и на хлеб я не забывал

налегать. Его, как видно, замешивали здесь на молоке. Вот почему он был такой сдобный и душистый. Тянулся

я к этим кускам с виду неторопливо и даже как будто нехотя, но съедал их в один миг. Молодой хозяйке

пришлось трижды наполнить хлебом глиняный поднос, и главной причиной этому был, конечно, я. Прикончив