Изменить стиль страницы

Достоевский поразил Айвазовского своим болезненным видом. Серые тени лежали на сильно постаревшем лице. Дыхание было трудное…

— Видел, видел третьего дня вашу выставку, дорогой Иван Константинович!.. — Достоевский обнял Айвазовского. — Нынче я днем никуда не выхожу, работаю, а вот Аполлон Николаевич все-таки вытащил меня поглядеть на ваши новые картины. Спасибо ему за это…

Достоевский сел. Рассеянно помешивая ложечкой в стакане чая, подвинутого ему хозяином, он словно выключился из окружающего. Потом глаза его оживились и он опять обратился к Айвазовскому:

— У меня теперь в рабочем кабинете ваш портрет висит, Иван Константинович. Смотрю на певца моря и пишу о море житейском, о его пучинах. — И тут же без перехода обратился к Григоровичу: — Вы извините меня, Дмитрий Васильевич, но только я обещанное не принес. Три главы написал, а сегодня уничтожил… Не получилось! Плохо получилось!..

— Неужто у вас может плохо получиться? недоверчиво покачал головой Майков.

Достоевский стиснул руки, лицо его еще больше побледнело:

— Да, плохо, плохо! Чтоб хорошо писать, страдать надо, страдать! А я теперь благополучием окружен, к изящным вещам пристрастился — богемское стекло и хрусталь собирать вздумал… Сердце кровоточить должно, когда пишешь! Босыми ногами по острым камням надо идти к правдивым страницам! И рвать и жечь то, что легко досталось!..

В ту ночь Айвазовский долго не мог уснуть. Суровые слова Достоевского легли на сердце, и Айвазовский ощущал, как растет внутреннее беспокойство… Осуди кто-нибудь другой стремление к житейскому благополучию, он бы только отмахнулся! Но Федор Михайлович затронул самое главное — как писать… Так и заснул Иван Константинович с тревогой в душе.

На другое утро, подчиняясь укоренившейся привычке, Айвазовский вошел в мастерскую. На мольберте стоял чистый холст. Он подготовил его вчера. Подготовил, чтобы выполнить обещание, данное Александре Васильевне Гейне-Самойловой, — написать для нее вид Аю-Дага, который она давно хотела иметь. Но при одной мысли, что вот сейчас на этом чистом холсте начнет возникать легкая воздушная дымка и голубовато-синее море, им вдруг овладело ощущение, близкое к отвращению…

Иван Константинович даже испугался. Вчерашнее беспокойство с новой силой возвратилось к нему… В ушах явственно зазвучали стихи Майкова, и он почувствовал, как краска стыда заливает лицо, шею… Еще вчера он был счастлив от этих стихов и от похвал Достоевского… Но сам-то Федор Михайлович в какой муке пребывает. Готов ради правды в искусстве любую казнь принять… К себе его приравнял! Говорит: «Гляжу на певца моря и пишу о море житейском»… И он не сгорел со стыда, не покаялся тут же перед этим мучеником в искусстве, что дышать одним воздухом с ним недостоин…

Не дождавшись весны, Айвазовский уехал в Феодосию. Как в былые времена, когда готовился писать «Девятый вал», он часами теперь сидел в мастерской, не прикасаясь к кистям, и все думал…

Воображение, память снова послушно воскрешали все оттенки виденных когда-либо морских бурь и ритмическое движение волн. Почему-то особенно часто вспоминались зловещие тучи и выплывающая из них луна, которые когда-то с упоением выписал на картине «Море». Долгое время ему даже казалось, что это — лучшая среди его картин. Но теперь он начинал понимать, что и «Море» и последовавшее за ним «Северное море» — все это еще дань романтизму, который глубоко засел в нем со времен ученичества у Воробьева и Брюллова. Не им ли обязан световыми эффектами, сиянием прозрачных морских вод в лучах солнца, лунными дорожками на подернутой легкой рябью поверхности моря… Может быть, тогда это было и хорошо и свежо… Но нынче, когда он тысячи раз запечатлел все эти световые оттенки, неизбежно начинаешь повторяться и — чего греха таить — поневоле впадаешь в рутину… Может, пришла пора уйти со сцены, как поступают уважающие себя и свое искусство артисты? И надо перестать писать, выставляться… Но от одной мысли об этом все в нем начинало протестовать. Нет, хотя на исходе шестьдесят третий год жизни, каждый новый день кажется значительнее и прекраснее вчерашнего. И пока так остро восприятие жизни, нельзя отказываться от участия в ней. А чем, как не живописью, может он участвовать?! Уже не раз возникало тайное сожаление, что рано перестал пристально изучать натуру, всецело положившись на свою зрительную память. Возможно, при том опыте, каким он теперь владеет, ему следует вновь вернуться к пленэру… Сейчас с ним, обогащенным знаниями и умением отбирать зрительные впечатления, не повторится то, что случилось в далекой юности, на берегах Неаполитанского залива, когда после одной неудачи он так решительно отказался от работы на открытом воздухе…

Айвазовский i_024.png

Теперь Айвазовский вновь проводил целые дни на берегу. На прогулки он теперь выходил не только с альбомом, но и с этюдником. И с каждым днем он все больше ощущал необыкновенную радость от соприкосновения с обычной, ничем не примечательной действительностью, так волновавшей его тем, что она существует, и поэтому ставшей для него значительнее самого поэтического вымысла. Наконец настал день, когда художник принялся за свою самую поэтическую картину — «Феодосия».

На полотне изображена бухта в обычный день. Но эта широкая бухта с набегающим прибоем, и сама волна, достигающая берега сильным свободным разворотом, захватывают своей мощной красотой. Светлый влажный день, голубовато-бирюзовый тон воды, силуэты судов далеко в море, затуманенные кучевые облака над берегом, возвышающимся вдали, сидящие на берегу рыбаки — все овеяно покоем. В картине, показывающей обыденную жизнь, много поэзии и раздумий. В ней все осязаемо и материально: и берег, и вода, и даже воздух, пронизанный светом.

Долго любовался своим новым творением Айвазовский. Проверял на других, какое впечатление она производит, и каждый раз убеждался, что только обращение к пленэру сможет преобразить его живопись. И хотя «Феодосия» его радовала, но полного удовлетворения художник все же не испытывал. Ему казалось, что по-прежнему он еще находится в плену голубовато-бирюзовых тонов воды, в плену прежней манеры.

Айвазовский полюбил теперь серые дни. Не те дни, когда зловещие облака плотно закрывают небо и волны вздымаются, с силой налетая и раздробляясь о берег, а когда море едва предвещает бурю и поверхность его только слегка колышется. Айвазовского все больше захватывали такие наблюдения. Вскоре его перестала удовлетворять работа на открытом воздухе на берегу. Художник понял, что наиболее удачно можно проследить начало бури в открытом море и никакое воображение не заменит ему непосредственных наблюдений. Он даже придумал название для будущей картины «На Черном море начинает разыгрываться буря».

Айвазовский нанял пароход и в серые дни, предвещающие бурю, начал выходить в открытое море…

В начале октября 1885 года в Галерее Третьякова собрались московские и петербургские художники. Они переходили из зала в зал, внимательно рассматривая картины, собранные Павлом Михайловичем. Наконец художники перешли в зал, где находилась новая картина Айвазовского. Она называлась коротко и точно — «Черное море». Художники видели картину раньше, на персональной выставке Айвазовского в Академии художеств. Уже тогда она вызвала много толков. Но вот прошло время, первые восторги улеглись, многие стали уже привыкать к тому, что Айвазовский пишет по-иному. Однако художники, только что обменивавшиеся громкими замечаниями по поводу той или другой работы, перед «Черным морем» внезапно умолкли. И в этой благоговейной тишине Иван Николаевич Крамской громко прошептал:

— Дух божий, носящася над бездною…

Никто не удивился библейскому выражению Крамского. Картина наводила на мысли о первозданном в природе. А Крамской, сделав энергичный жест в сторону многочисленных зал галереи, вдруг не то что сказал, а со страстным убеждением объявил:

— Даже здесь-то, в таком собрании, я поражаюсь смыслом и высокой поэзией этой картины!..