Изменить стиль страницы

Наконец Ветрогон поднял рюмку, чуть-чуть выше, чем положено; хотел это сделать и другой, но тут же осекся, перехватил взгляд Ветрогона. Понял Тюлька, что, умирая, Жига передал свои права Ветрогону, и снова улыбнулся: эта жизнь для него была чужая.

— Жига сыграл в ящик.

— Знаю…

— За помин души.

Тюлька спокойно выпил, сморщился, закусил. Ветрогон долго откашливался, тяжело дышал. «Здоровье не то… Бросить надо…» — перехватил он взгляд Тюльки. Человек, потеряв силу, теряет счастье. Но человек, не имеющий счастья, не надеясь поймать его, как пташку, не может не позавидовать чужому обретенному счастью. Сила, здоровье, спокойная уверенность Тюльки заставляли Ветрогона нервничать и злиться; он то и дело выговаривал соседу, и тот раболепно и молчаливо сносил. А глаза Тюльки, ощупывая, как бы продолжали начатый разговор: «И твоя дорога недолгая, за тобой очередь…»

Ветрогон снова хотел что-то сказать и закашлялся. Мучило удушье. Выждали, пока Ветрогон оправится: «Вот, ветрянка села… мочи нет…» Это было как бы признание своего бессилия.

— Вот что, — вдруг захрипел Ветрогон, делая вид, что не знает, что за «птица» Тюлька и чем тот сейчас занимается. — Жига тебя всегда оберегал, и зря. Не верил он, что ты не наш. Не доказал я ему. И ты докажи обратное мне, Ветрогону, что за марка твоя… Фараоны житья не дают. Волчий капкан.

Спутник Ветрогона подтвердил:

— Волчий капкан.

— Молчи. Знай место. Валета нет боле, схапали — и к стенке.

Пока Ветрогон говорил, Тюлька молчал. «Хороша заварушка, тяжело похмелье».

— От фараонов надо уйти, на время. В логово, выждать… Давай выпьем.

Выпили. Еще выпили. Ветрогона развезло, но он еще держался крепко.

— Ты должен укрыть кое-что, вот через него.

«Подковал блоху один такой».

— Нет уж ты, меня, Ветрогон, избавь. Не могу.

— Короля помнишь?

— Испачкал руки и бахвалишься. — Тюлька презрительно плюнул.

Ветрогон удивленно, широко раскрытыми пьяными глазами смотрел на Тюльку. Что, Тюлька недоволен тем, что Жига передал все не ему? Хотел Жига это сделать, хотел, да на дороге встал он, Ветрогон, верный воровскому закону. А с Тюлькой он разговаривать бы не стал, в спину нож — и все, спета его песня; но кольцо узкое, вырваться невозможно, фараоны кругом… И нельзя отбрасывать своих. Но разве Тюлька свой? Изменил, ушел.  И все, наверно, из-за него, Ветрогона; жадный Тюлька, желчный, знает его Ветрогон, не ушел бы, если все ему бы перешло. Не мог же вор-«законник» переделаться! Притаился.

А Тюлька улыбается:

— Ну, мне пора.

— Ну как? — Ветрогон озабочен.

— Не знаю.

— Выпьем еще. Водки!

— Не могу, спешу.

«Значит, не сошлись. Уходишь, бежишь. Не принимаешь главенство мое; ладно, мы с тобой всегда были палец на палец…»

«Дурак. Ты думаешь, что серчаю по поводу Жиги, что все передал тебе. Эх, Ветрогон, Ветрогон, если бы ты понял, что у меня в душе делается… Где тебе понять!»

— Мы ждем сигнала.

— Ничего не знаю.

Тюлька быстро встал и вышел. Он знал, что Ветрогон не посмеет в спину. Ветрогон не посмел. Он только заскрипел зубами.

Посидел в молчании, бледный и озлобленный.

— На, получи… — бросил сквозь зубы официанту.

— Спасибо.

— И тебе мерси.

Вышли из ресторана — и прямо в руки милиции. Ветрогон рванул за пиджак помощника, тот бросился в темноту; выстрел, кого-то Ветрогон толкнул, потом наскочил на забор и с легкостью барса — откуда силы взялись — перемахнул через него и упал, обессиленный… бежать не мог: не ранен, но стар. Отполз, жалкий, в кучу строительного хлама. Лежал, держась за грудь. Придерживал кашель. Ночь — глаз выколи. Она, пожалуй, и спасла.

Слышал, как ходили милиционеры, говорили, бросая отрывистые фразы:

— Проморгали, товарищ лейтенант. Ушли.

— Молодченко, что ж ты так?

Тем временем Тюлька шел к себе. Остановился на выстрел. «Бьют вас; последнее издыхание собаки». Он не думал, что выстрел связан с Ветрогоном. Ветер как бы отнес выстрел в сторону, да и мысли были свои: «Отстанет Ветрогон или не отстанет?»

44

Освободившись от льда, Кама у крутых изломанных берегов поднялась до самой кромки, а в низинах разошлась широкими заливами до километра; постояла, поколоворотила, попятилась назад. Как только стала сбывать вода, Степан Котельников собрался на реку — после весеннего паводка рыба хорошо брала. Рыбак он был не ахти какой, но заядлый. Увязались и Борька с Маратом. Сама Аграфена было отговаривала:

— Куда паршивцев, они, как бесы… ненароком в воду.

Но Степан Котельников взял ребят: пора привыкать к делу.

Кама стояла не шелохнувшись. С крутых берегов бежали белые песчаные стоки, — вода вырыла их, отходя в русло. Вывороченные деревья, обломанный березняк, камни, палки, хворост — все еще напоминало о недавнем нашествии льда. И теперь уставшая, спокойная Кама медленно и глубоко дышала белесым паром; от утреннего озноба вздрагивали березки, уходило вдаль бледное с темно-голубым оттенком на горизонте небо.

Степан дал ребятам по две удочки и отослал их от себя подальше, чтобы не мешали. Сам из камней сделал вроде кроватки, потом разжег костер, удобно уселся на телогрейку и закурил. Шесть-семь удочек в работе, остальные про запас. Сидел Степан, сопел, сосал папиросу и время от времени дергал одну-другую удочку. Пока еще брала плохо. Ждал восхода солнца. Перед восходом проснувшаяся и отдохнувшая за ночь рыба играет, бьется, разбрасывая янтарные капли, и весело идет на червяка. Восхода солнца ждали и ребята. Марат то и дело насаживал червяка: не то рыба съедала, не то подводным течением сбивало от неумелого насаждения. Полбанки высадил — и ни одной, хотя бы малюсенькой рыбешки. Борька мерз, прыгал по камням, бегал к отцову костру греться и совсем почти не следил за удочками. Затем занялся своим костром, натаскал хворосту, долго дул, разжигал. Тем временем одна ослабевшая удочка упала в воду и поплыла по течению. Бросив костер, Борька бежал в тяжелых отцовских сапогах, забыв про осторожность, крича, стараясь длинной палкой подтянуть ее к берегу. Тихим плеском лизала: волна песчаный откос, медленные серебристые полоски уходили к середине. Удочка ныряла, вздрагивала и все дальше и дальше уходила от берега…

— Удочка… удо… чка за-хлеб-ну-лась!

Степан стоял во весь рост и грозил большущим кулаком.

Всходило солнце. Ярко-красные полоски пронизывали небо. Скоро оно горело пламенем. Из-за темно-зеленой щетинистой гряды выполз большой огненный шар и неторопливо катился по горизонту. На воду упали медные отсветы — запрыгали, заиграли, заволновались.

Даже Борька бросил на произвол судьбы удочку. Клевало. Поминутно взвивались в воздухе удильники, и кое у кого билась рыбешка. Насаженная на ветку, кукан, еще делала два-три судорожных вздоха и потом затихала в заводи. Марат поймал окунька; заново насадив червяка, поплевал на него и забросил удочку. От лески шли мелкие круги; поплавок острым концом уходил в воду; выждав, надо было резким движением дергать удильник, подсекая и выбрасывая рыбу на песок.

У Марата тряслись руки. Так хотелось поймать, так хотелось поймать… и пусто. Он взял удочку и пошел вдоль берега, хлопая башмаками по отполированным водой камешкам, таких разноцветных камешков был полон карман; солнце щекотало шею, уши и пробиралось под телогрейку; надо бы сбросить ее, телогрейку-то, да оставлять на берегу не хотелось, а тащить лень.

Волна ласково охватила плоский камень, который своей широкой стороной вылез из песка и был похож на кроватку. Сначала это место облюбовал Борька, — мой кит, — и как будто рыба брала у него здесь хорошо, но затем оставил это место, ушел ближе к отцу. Марат положил банку с червями, воткнул удочку и, примостившись на камне, Борькином ките, подсунул под себя телогрейку, с удовлетворением задремал; чувствовал, как по лицу нежно блуждало солнце; было хорошо, приятно; голова уткнулась в колени, и перед глазами поплыли оранжевые блики.