Марат вздрогнул от какой-то неожиданности, удочка согнулась, готовая обломиться, поплавка не видно. Он поспешно потащил, и вдруг — рыбища, может быть, даже лещ. Боясь, что сорвется, Марат тихонько потащил ее к себе и выбросил на берег. От радости он только сопел. Борька недовольно смотрел на Маратово счастье; он немедля расположился со своими удочками возле камня. Он первый облюбовал, это его место. Марат сопротивлялся:
— Ты ушел же!
— Мало ли что ушел, я на время.
В другой раз Марат и уступил бы, но сейчас, когда поймал рыбу, поступок Борьки он считал нечестным, — ловил там рыбу и иди лови. А камень не трожь, мой он.
— Камень мой, я его нашел.
— Ты ушел, я облюбовал.
Они стояли на камне друг против друга, с красными и удивительно неуступчивыми лицами; может быть, утихомирились бы и потеснились, но самолюбие не давало покоя; каждый считал, что имел на камень свое и только свое честное право. Борька всегда был решительнее Марата, он схватил телогрейку и хотел бросить ее на песок. Марат вцепился в телогрейку и Борьку — не трожь!
— Ты думаешь, если ты задаешься, то и камень твой?
Марат от волнения заикался:
— Ты ушел, а я об-лю-бо-вал.
Борька со злостью рванул телогрейку, и только сейчас до Марата дошла суть Борькиных слов.
Марат рванул телогрейку в свою сторону.
— Бадыга рогатая… у нас корову так звали.
— А ты котелок без воды!
Оба не удержались и полетели в воду: катались, вцепившись в одежонку, мокрые, яростные и злобные.
Степан обоих поднял на ноги. Борька, чувствуя за воротником железную руку отца, всхлипывал и оправдывался:
— Если он думает, что сын секретаря, то и…
Степан пограбовел и вдруг так залепил Борьке, что тот споткнулся и заревел густым басом:
— Папка… не надо, папка..
— Хорек несчастный! И дружить-то не умеешь. Вырастила хавронья эгоиста, срам один. А ты что стоишь, дал бы ему по сопатке! — И уже более мирно: — Замерз? Надень мой плащ.
— Дядя Степа, я не замерз, но мне обидно, он ушел, а я поймал, ему завидно стало. Он же не купил его, место-то.
— Купил.
— Замолчи!
Грелись на солнышке в одних трусишках, лежа рядом с дядей Степаном, а он смотрел на свои удочки, ворчал:
— Мамашин характер налицо… душонка завистливая: той хоть кол на голове теши — научила пацана в углу стоять, а ума не приложила. Все норовит счастье какими-то окружными путями построить. А у самой не путь, а узкоколейка… Ну что сопишь, ни капли в тебе рабочей крови нет, а отец — рабочий. Мещанская кровь-то в тебе, слышишь?
Борька молчит; солнце расплескалось по Каме золотой россыпью. Река словно улыбается. Небо чистое, без облачка. Молчит и Марат.
Дядя Степан лежит на спине, закрыв кепкой глаза.
Наконец тишина нарушается невнятным плаксивым бормотанием Борьки:
— Я вот стараюсь…
— Что ты стараешься? — вдруг строго спрашивает отец.
— Справедливым быть.
Степан усмехается:
— Ишь ты, старается! Справедливость, она должна внутри быть, это клад души. А ты хнычешь. Если в душу не положили, не старайся, не найдешь… Эх, ты! Ногу сломал — кто был у постели? Марат. Кто помог тебе не отстать от других в школе? Марат. Кто тебе настоящий, по совести, друг? Ну, честно признайся!
— Марат, — глухо вторит Борька.
— Вот. Почему же у тебя такое пакостное отношение к людям? То без него жить не можешь, то… Будь как на духу хоть раз. Марат умнее тебя, ему везет, а тебе нет, так завидно, да?
— Да…
— Вот она где, червоточина-то. Затаенная досада, не любишь чужого успеха, а своего не имеешь. Воспитание матери. А ты ведь взрослый, Борька, я в твою пору за девчонками бегал и сестренку кормил, работал.
Степан зло сплюнул.
— Вот слушай…
— Я больше не буду.
— Слушай, что я тебе скажу. В отпуск собираюсь в поход, двести километров пешком вверх по Каме. Разве тебя можно взять, если ты легко можешь подвести? Сын Степана Котельникова! Дурень, стыдно за тебя. А ты, Марат, чересчур творожный. Доброты много. Как задрался он — расквасил ему нос, понял бы сразу.
— Дядя Степа! — Марат потупил глаза, смотрит в песок. — У меня рука не поднимается на него. Я любому за Борьку могу, а ведь Борька-то друг?
— Друг-то друг, да только себе на уме, — подумав, сказал Степан Котельников. — М-да… а все же, если ты ему всыплешь, я не буду в обиде. Слова до него как-то не доходят. А дружба… на то она и дружба, чтобы зазнавал учить.
На середине реки появляется лодка. Она приближается.
— Сте-па!.. Сте-па-аи!.. Уло-ов как?
— Пло-хо-о!..
Далеко-далеко несется по воде: хо-о-о!
Степан встает и собирает удочки.
— Ну-ка, марш за своими! Возьми вас так в другой раз…
Ребята босиком бегут по берегу, и цепочка желтых следов остается на песке.
45
В проектной группе работа у Балашова не ладилась. Проект за проектом получали низкую оценку. Тогда Сережа стал думать, что ему не удержаться и месяц на этой работе. «И зачем, зачем все это? Сидел бы над комплексной телефонизацией… А тут еще с Дыментом дела…»
Хотелось к черту бросить этот справочник. Но не работать над справочником, значит, совсем сложить руки. Это выходит, отдать себя во власть всякой чепухе, которая лезет в голову. Как он не хотел быть руководителем группы: ведь понимал, что воспримут все по-разному. Его наверняка считали выскочкой: были же в группе более подходящие претенденты, Лукьянов еще когда жаловался.
Работа над справочником приносила успокоение. Было похоже на увлечение азартной игрой. Но, как во всякой азартной игре, после того как проходил пыл, начиналось раздумье.
«Чувствую, как щупальца Дымента опутывают мою совесть, мои мысли…»
Душа Сережи негодовала. Как несправедливо…
А тут еще одна новость потрясла его. Открылось такое… Как-то в институтском буфете он услышал за спиной разговор. Говорили двое, Сережа никак не мог угадать по голосу, кто это. Он стоял, боясь тронуться с места.
— Дыменту понравится сатана — лучше ясного сокола, — говорил первый грубо, басом. — Мерзкая личность. Был у нас симпатичный инженер. Молодой петушок, но талантливый, Канторович. Богатый мыслями. Так он его — начальником отдела, а затем оказался соавтором самой лучшей его работы. А через некоторое время парня с позором с работы сняли. Жаль. Дело дали не по силам, еще не окреп; а тут еще и обиженные постарались: немало было опытных претендентов. Вот и сколупнули со смехом. Коллектив по недоразумению всей силой обрушился: выскочка! А Дымент — в стороне, руки умыл. Давно нет паренька, а Дымент вдруг стал единственным автором той работы. С тех пор у меня на него руки чешутся. После Канторовича еще одна жертва — Петровский. Тоже способный. Сам сбежал, а расчеты к своей работе Дыменту оставил… Как инженер он неплохой, а капитал у него чужой.
— Ну, знаешь, — отпарировал собеседник, — все это твои умозаключения. А доказать ты не докажешь. Если и было — Дымент умеет обставлять дела, его голыми руками не возьмешь. А еще не возьмешь потому, что он сам специалист крупный. А крупным — вера. Я сам был в аспирантуре, работал на одного такого же. Докажи, что мой руководитель обирает меня, смехота; спасибо, дал защитить, и то славно…
— Нет, время придет…
— Придет… А Дымент жил и будет жить. Для него все это естественно.
— Что же?
— Здесь надо что-то другое.
Сережа слушал удаляющийся басистый, рокочущий голос, боясь повернуться.
«Кто у него очередная жертва? — думал он. — Я жертва. Я сам отнес Дыменту свою рукопись. Я сам дал ему возможность влезть в мое сердце, в мою душу… А потом меня вытряхнут, забудут: был, мол, такой «выскочка», с треском провалился. И будет у него новый справочник по сооружениям связи на предприятиях…»
Сережа резко бросил буфетчице деньги. И, не дожидаясь сдачи, пошел из буфета. «Эх ты, холоп…»
Буфетчица недоуменно пожала плечами.
В этот вечер он нечаянно столкнулся на улице с Валеевым.