Изменить стиль страницы

Во всем другом она могла смело надеяться на сына. Она не нюхала, как делают другие матери, когда входит сын, не пахнет ли табаком, не курил ли где-либо в пустом холодном подъезде, в недостроенном доме или еще где. Курил Славик только однажды, и она верила этому. Он тогда пришел болезненно бледный и, пошатываясь, сказал: «Мама, я курил…» — «До одурения», — сказала она, и он утвердительно кивнул головой; курил потому, что хотел познать всю прелесть этого удовольствия; и что обидно — заболела голова, и никакого удовольствия. «Если хочешь — кури, — почему-то ответила она, — дома, конечно; в школе неудобно…» — «Что ты, мама, я никогда больше не буду». Ей казалось, что он все же курит, но вскоре она убедилась в обратном: Славик больше никогда не курил. Славик сам понял, что спорт и курение несовместимы, ей оставалось только подбодрить его.

Она могла просто запретить ходить к Ксене, как запрещают матери или отцы ребятам курить, ходить к плохим товарищам. Но запретить это невозможно: запретное становится сладостным мучением; и потом — сама Ксеня неплохая, добрая и отзывчивая женщина. Она поймет, что Славик делает глупую ошибку. А может, она сама впала в эту глупую ошибку. Ксеня ей чужда, как женщина, вторгшаяся в ее жизнь разлучницей.

Она должна со Славиком поговорить — и все тут. Она должна ему сказать все, что думала и пережила за это время.

И она решила.

У Славика были товарищи. Готовили уроки. Затем читали «Овод» — она сама им рекомендовала; говорили о мужестве и геройстве людей, отдавших жизнь за самое большое — свободу родины. А когда присоединился Марат, играли в карты, в «дурачка», «свои козыри»; слушали новый вальс, который на аккордеоне разучил Славик.

— Сыграй полонез Огинского, — попросил Костя, товарищ Славика по школе. Славик почему-то смутился, словно у них была своя тайна.

— Не надо…

— Сыграй, — попросила Садыя, и он не стал ломаться. Она сидела на диване, откинув газету, и изредка, незаметно наблюдала, как вздрагивают большие, красивые брови сына, как все больше и больше бледнеет лицо и волосы сбиваются на лоб. Музыка захватила ее; приятно, что это твой сын, твое семя, из которого растет крепкое и доброе деревцо; и твое дело только умело направлять, поддерживать, чтобы оно не искривилось, не засохло преждевременно; на злое дело особых способностей не требуется, а вот как вырастить доброе и отзывчивое сердце, смелое и великодушное, боевое и нежное?

Человек, слушая музыку, не может не мыслить, ибо нет ничего сильнее, чем музыка, умеющая поднимать со дна человеческой души самые благородные порывы. Садыя тянулась к музыке не по истинному призванию, а по какому-то особенному, непонятному влечению: она ее заставляла страдать, радоваться и гореть. Что бы она ни слушала, она всегда находила в музыке ей одной понятные оттенки: мелодия шаловлива и легка — когда Садыя в настроении; то по-осеннему пасмурна — и Садыя в ней ощущала свою грусть; то безыскусна и наивна, голубой дымкой в весеннем вечере плывет она, добрая и ласковая; то буйна как ветер — и Садыя чувствовала эту непогоду, неуживчивую, вьюжную; то что-то летнее окажется в ее дыхании: истомившаяся грудь вдыхает этот запах меда, яблок, луговой ромашки. В душе — расцвет.

Славик смотрит на мать ясными, чистыми глазами. Вот он кладет руку на аккордеон, и музыка затихает; тишина заполняет комнату. И, словно боясь нарушить эту прекрасную тишину, Славик почти шепотом спрашивает:

— А вправду, мама, Огинский погиб из-за неудачной, безответной любви?

Садыя рассказала все, что знала об Огинском. О том большом гражданском счастье, с которым люди шли на все, чтобы видеть родину как большой сад в майском цвету. О людях, пошедших в Сибирь, на каторгу, покинувших родину с грустью и тоской, потому что они любили ее сильней, чем себя, свою радость и счастье. Она говорила о людях, которые свое благополучие, талант, силы отдали другим ради их благополучия. Они посеяли семя, не нуждаясь в славе; достаточно было, чтобы оно выросло и дало новый посев.

Ребята ушли домой; Марат с тетей Дашей в соседней комнате слушали по радио «Башмачки», и Садыя имела возможность поговорить со Славиком. И опять она этого не сделала; предчувствие, что это плохо, заставило ее отказаться, — он должен переболеть, иначе останется рана, которую трудно будет залечить.

Садыя помогала тете Даше убирать посуду.

— Семьсот ворот, да один вход. Надо подумать, какие ворота открыть, вот что я скажу, — говорила, не торопясь, растягивая слова, тетя Даша. — Только зря беспокоитесь, Садыя… ребята славные, не задавалки — что на душе, то и снаружи. Мужская рука, конечно, держала бы строже. И вы изводите себя понапрасну.

— Это да…

— А таить не надо. Только у нас в деревне одна бабка сама на себя сердилась. Сердечные люди, они и добротой наделят, и ума подскажут — каждому дереву свой листок жалко.

У ребят шум, возня.

— Марат, что такое?

— Мама, наша киска — молодец! Она гребет мне на счастье!

14

На мокрую землю лег снег — «дар божий». Он шел день и ночь, мокрыми хлопьями, и облепил все вокруг. Были дни, когда в раздумье выглядывало короткое солнце; торопливо, измятые и выцветшие, бежали тучи — и все на запад; шальная осень поспешно собирала свои пожитки. На душе — маята. Слякоть раздражала, а снежная замять коробила. Свободно, как ворон, по городу разгуливала простуда. Зябли людские сердца, в три погибели скручивал сквозняк, от которого щитами, грубо сколоченными из досок, на буровой, не отгородишься.

В десятых числах декабря ударил мороз. Люди вздохнули. Сухие мелкие снежинки по закостеневшей земле гнал ветерок, обжигал лицо. Люди готовились к Новому году. У Котельниковых была особая пора. Новый год у них встречался широким русским поклоном — любили выпить, почудачить, поплясать. У Аграфены на сердце бабьем свои замыслы: кружевница она, умела узоры причудливые плести. Приглашали своих, близких и знакомых.

Ждал Нового года и Сережа Балашов. Только он был в недоумении: куда идти? Звали в компанию товарищи по работе, нельзя было и отказать настойчивости тети Груши — уж так она обхаживала, так мастерски, что не устояло сердце молодого парня; «Эх, соседушка, ты — молод, мы стары, — а нами не побрезгай. Вам, молодым, будет свое удовольствие; нам, старикам, — посмотреть на вас, боле и не надо».

Откровенно сказать, хотелось Сереже побыть вместе с Котельниковыми — был у них родной, обжитой дух, домовитость и рабочее прямое простодушие. Нравился Степан. А тетя Груша, Аграфена, ну что она — женщина, и сердце доброе — отказать нельзя. Правда, перед товарищами неудобно. Чуждается, скажут. Но когда он узнал, что в компании будут люди, ему противные, твердо решил, что Новый год встретит в семье Котельниковых.

Новый год пришел неожиданно. Не успел Сергей прийти с работы, переодеться, а он уже тут как тут. У горкома из-за недостроенного дома выглядывала разноцветная елка. Морозный воздух голубел. Шел снежок. Маленькие звездочки снежинок сверкали на шапках и воротниках счастливых; ревнивица-зима дарила людям радость и счастье.

Сережа вышел на улицу. Дух захватило от широкого приволья. Спешили люди, озабоченные, со свертками. Хотелось остановить, пожать руку — с Новым годом! С новым счастьем! Но он не пожал никому руку, никого не остановил, он стоял один, наслаждаясь красотою наступающего вечера и Нового года.

— С наступающим! Прости, Котельниковы здесь живут?

— Здесь. На второй этаж, вот сюда.

У Котельниковых собрались гости. Марья хлопотала, помогая матери; Степан, в новой расшитой рубашке, большой и тяжелый, весело и шутливо принимал от входящих пальто и шапки.

— Будьте как дома, добра не убавьте, а своего прибавьте.

— С Новым годом, хозяюшка. Пришли мы старый прогонять, душа из меня вон, а с новым дружбу водить.

Сережа Балашов познакомился с гостями. Андрей Петров, широколицый, с буровой, старый приятель Степана еще с Бавлов; его товарищи Равхат Галимов и Тюлька, — странная, как показалось Балашову, фамилия. Иван Блохин с женой, инженер Аболонский с женщиной, которую все звали Ксеня, потом девушка, кажется, Вера; она все время старалась быть около Андрея.