Изменить стиль страницы

Еще бы минута-две, и Славик шагнул бы, обнял… но она вдруг взяла себя в руки, повернулась и просто протянула ему книгу:

— Прочти. Мне нравится. И ступай домой. Я устала.

Он стоял в нерешительности.

— Иди, иди.

Он повернулся и пошел.

— Да, маме говоришь, что бываешь у тети Ксени?

Он молчал.

— Ну ладно. Захлопни в коридоре хорошенько дверь, а то она открывается.

Когда Славик уходил, она иногда подходила к окну и словно на прощанье кивала головой. «Никогда с собой я не полажу — себе чужой я человек».

И было обидно, чего-то обидно, обидно.

Дома Славик боялся, что мать вдруг увидит книгу, которую он принес. И она однажды увидела:

— Считаешь, что для тебя это не рано?

Он, смущенный и убитый вконец, молчал. Славик, всегда, когда не мог ответить, молчал. В отличие от Марата он не умел оправдываться. Она хотела спросить, откуда он взял эту книгу, и сама испугалась: а вдруг у нее? Славик ожидал этого, он бы все сказал — он никогда ничего не мог скрывать. Садыя не спросила. Она боялась услышать это.

Славик ходил как шальной, переживал. Он хотел как-то объясниться с матерью и понимал, что этого он не сможет сделать. Как назло, вечером Садыи долго не было дома, и тогда — он начал беспокоиться: не случилось ли что-нибудь такое? Вон вчера кого-то убили, и Марат рассказывал, как возмущалась тетя Груша, мать Бори: «Ходить ночью страшно, ни за копейку пропадешь». Он позвонил в горком, и там сказали, что соединить с матерью не могут: занята, очень важным занята.

Славик медленно и задумчиво опустил трубку. Он очень переживал, терялся, когда чутьем понимал, что причинял матери чем-либо боль. Он умел прислушиваться к биению ее сердца, понимать настроение. Бывало, когда в его дневнике появлялась двойка, он не ждал, когда она спросит, а сам признавался, шутливо и огорченно: «Мама, я ее исправлю, честно…»

И исправлял. То сделать было в сто раз легче.

— Говоря между нами, я должен тебе признаться: мы поссорились с Борисом, — по-взрослому, деловито сообщил братишка, Марат. — Я ему теперь долго не прощу.

— А мне какое дело?

Славик читал книгу, которую ему дала Ксеня. Она так умела выбирать то, что ей надо было, что его мучило: человек, которого он никогда не знал, — писатель, может быть, все это выдумал, — раскрывался душою перед ним, как близкий, родной. И Славик удивлялся, узнав, что это была его душа. Поражало его и другое: что бы он ни читал, все равно находил свое задушевное, словно описывали его переживания и чаяния. Обидно, что кто-то подсмотрел, подглядел. Одно успокаивало: книги написаны раньше, чем он появился на свет. По своему неразумению не знал Славик, что это просто юношеская горячность, которая не хотела видеть ничего, кроме своего.

Марат, как назло, сегодня был навязчив. То он настойчиво требовал, чтобы брат показал новые упражнения с гантелями, то лез с книжкой о штангистах и упорно не отставал.

— Ну что, Юлий Цезарь, опять поругался с Цицероном? — ласково спросил Славик, видя, что от брата не отделаешься; впрочем, ему, пожалуй, брат был очень нужен. — Ну куда нос суешь? Не твоего ума дело. Ну?

— Умник тож!

Но вот Марат оттаивает и все выкладывает по-братски:

— Я не двужильный, чтобы все время ему прощать.

— Короче, к делу.

— Мы играли.

— Кто вы?

— Ну, Иринка, я, Боря.

— Так бы и сказал.

— Иринка по секрету сказала, что Борька просил ее дружить с ним, он за это перестанет со мной…

— Ну?

— Я при всех ребятах потребовал: пусть он повторит, что сказал Иринке.

— И он повторил?

— Замешкался, а я сказал, что он порося и мне больше не друг, и убежал.

— Ох, отпетая ребятня. — Славик прилег на койку и задумчиво разглядывал картину, которую подарил отцу по старой фронтовой дружбе какой-то геолог. Прошло минуты две-три.

— Знаешь, я тебе расскажу. Он всегда из воды чистый выходит. Намедни с Валегой задрался, а у того мать, знаешь, какая… — Марат от волнения глотал слова. — Встретила его, а он отперся, все на меня свалил. Она знаешь какая злая, подкараулила да целое помойное ведро ругани на меня.

— А кто тебе дал право называть Иринку «мымрой»? Молчишь! Уроки сделал?

— Сделал.

— Спрашивали?

— По алгебре. Четыре.

— Не мог на пять?

— Зачем?

— А если маму спросят, как ее дети учатся? На четыре, мол. Как же ей перед другими? И вообще, соображай головой.

Марат обидчиво поджимает губу: а ты что, четверок не хватаешь?

На столе недопитый чай, разбросаны шахматы. Убирать — очередь Марата, но он не убирает, смотрит в окно.

— Слава, а Слава!

Молчание.

— Слава, а Слава!

— Пошел ты в баню…

Марат берется за уборку. Не успеешь оглянуться, и опять очередь. «Без тети Даши не мучение, как говорит мама, а горе». Но Марату так хочется высказаться, так хочется.

— А я Борьке еще намылю.

— Да пошел ты… Я читаю.

— Сказал, намылю — и намылю.

Две жизни. Два характера. Два настроения.

Славик между строк читает то, что он думает, о чем он хочет думать.

У Марата свои заботы. Надо еще к завтрашнему приготовить историю, и тоже между строк плывет своя обида. Обида, которая подогревается думами о Борькиной несправедливости.

* * *

Марат открыл глаза. Темь жуткая. Наверно, скоро утро. Перед утром всегда темь невыносимая. Лежал, думал: «Был у Ленина друг? Такой, как Борька, иль совсем другой, другой…»

Когда он болел ангиной, мать подолгу вечерами, завернув удобнее простыню, просиживала с ним и рассказывала, про все рассказывала, о чем он просил.

«А Борька попомнит!..» Почему-то на память пришел учитель, который улыбался сквозь очки. А потом — опять Борька.

И он, Марат, уже держал его за грудки. «Врешь? А Валегиной матери что на меня наболтал?» Потом почему-то — Борькина мать и ее слова: «Спесь у них нерабочая. Вот что. Вредная Валегина мать».

Глаза давно закрыты, а в мыслях издалека одна фраза, как телеграфная ленточка, — бежит, бежит. «Счастье оказывать людям добро, всегда и везде, на всю жизнь». Кто это сказал? Мама? Мама…

Перед утром сон убаюкивающий. Но утро есть утро. Что-то будоражит Марата, он просыпается и видит, что совсем сполз с дивана. Но в мыслях — цветы, а в груди — среброзвонные колокольчики.

С кухни в дверную щель пробивается свет — маленькая белая полоска; кто-то гремит посудой. Марат бежит на кухню умываться и видит тетю Дашу.

— Ура! Тетя Даша приехала!

— Ладно тебе, постреленок! Совсем задушил.

Марат крепче сжимает в объятиях тетю Дашу, потому что она — милая, хорошая и своя; а еще потому, что она хоть и пожилая, а с душой, не то что иные.

10

Жизнь — обман с чарующей тоскою. Так думала Ксения, искренне любя и не понимая Есенина.

Работа ее не успокаивала. «Мне жаль своей любви, своего сердца: ведь я никого не смогу так любить, как его. Милый, как я любила тебя! Жестокий, так мучил».

Она ходила по комнате, успокаивая себя, и слушала хруст пальцев, сжатых до боли. Одно время она хотела выставить фотокарточку, с которой связано столько мучений. Но, подумав, не сделала этого. «И здесь я должна остерегаться, бояться, как за краденое».

«Интересно, придет ли Аболонский? Что ему от меня надо? Все та же. страсть, о которой он так сильно умеет говорить. Чем страсть сильнее, тем печальнее конец. Так уж созданы люди. Они гибнут от собственного эгоизма.

Все же в Аболонском есть что-то приятное. Может быть, близкое. И говорит он метко и образно, то Шекспиром, то Ибсеном, то Стендалем, то Конан-Дойлем. «Женщина что крепость: одна берется штурмом, другая — долгой осадой». Или: «В любви для мужчин интересна победа или даже разрыв, а все остальное — канитель».

Впрочем, мужчина, умно говорящий о любви, не очень влюблен». И стала одеваться.