— Мое дело маленькое, — болезненно ухмыльнулся и сплюнул Балабанов, — рассказал, и все.
— У нас, семиреченских казаков, так не бывает. Поссорились ли, поругались — друг тот, кто в беде забывает ссору и идет на выручку.
— Вот видишь, Балабанов, и наш опыт подсказывает, что дружба вещь необходимая, — засмеялся довольный Галимов. — А то ты нам мозги запутал вчера паутиной, по-твоему, выходит, в человеке ничего доброго нет, кроме грязи. Оно, конечно, — вдруг неопределенно заключил Равхат, — водка, она все хорошее гонит внутрь, а дурное наружу.
Балабанов плюнул и отошел:
— Я не Исус, чего меня все выпытываете?
— Дружба жестока в требованиях, — вдруг неожиданно сказала Садыя и даже удивилась сама тому, что сказала, — в мелочах особенно, и в чувствах. Если этого нет, то нет и дружбы. Большая дружба — осознанна, маленькая — стихийна, как я думаю…
— Что я говорил? — подхватил Галимов.
Разговор был начат. Так в костер подбрасывают дров, чтоб он горел ярче и дольше. И все стали выкладывать свои истории. Садыя все слушала, а затем и сама рассказала из фронтовой жизни. Галимов вспомнил, как однажды чуть не замерз: почтарь случайно нашел, а Андрей Петров — про отца своего. До самой Отечественной держал старик под опекой сыновей друга, погибшего в гражданскую. Ни один не женился без его согласия, без его отеческого слова. Крепкий старик, старых правил, дружбу берег.
Тюлька слушал молча, вопросительно, словно попал в какой-то новый, неведомый доселе мир. Да и что рассказывать Тюльке: своей жизни не было, а дружбы испытать не пришлось.
Балабанов зло ушел в поле — не по нутру пришелся разговор. «Что люди? Люди — что свиньи, попадись в голодуху — сожрут да причмокнут».
«И все же много, очень много хороших, отзывчивых людей. И самоотверженная дружба — подспорье в их жизни». Садые очень понравились слова Равхата Галимова: «Дружба что обруч: посади на дубовую кадушку — на десятки лет». Толково сказано.
Садыя не жалела, что застряла и не попала в бригаду Ефима Скорнякова, — там народ более пожилой, а потому и молчаливый. И снова в машине она думает о бурильщиках. Казалось, при такой работе, трудной, сердце должно очерстветь. А они все простые, открытые. Тем-то и хорошо, что просто. А вот как-то облегчить труд? Уйма времени пропадает на вышках даром.
Еще досаднее, когда видишь, как из скважины тянут чуть ли не восемь-девять десятков труб. Подняли, сменили долото. Затем эти трубы нужно опять свинтить и опустить в скважину. Тянутся часы, а проходки— ни метра. Но вот «колонна» в земле. Начали бурить. Но это совсем недолго. Через полтора-два часа снова поднимаются наверх трубы, развинчиваются, и выбрасывается сработанное долото. И так без конца. А человек сработается — тогда уж всё. Долото можно сменить, а человека? А мы еще так мало думаем о человеке. Так мало.
В машине легче думать: дорога всегда располагает к этому, да и Садыя привыкла больше думать в дорогах; а так где поразмыслишь?
Все же техника в своем развитии не имеет остановки. Вот, пожалуйста, от ротора — к турбобуру. Садыя всегда восхищалась этими чудными лопатками, которые вращает глиняная струя. Турбобур — ее больное место. Может быть, она и любит Андрея Петрова больше за то, что судьба его не только связана с ее мужем — у него, у Саши, начинал свою работу Андрей, — но и с ее переживаниями.
«Ну и чудак! — думала Садыя об Андрее. — Мечтательный, уж такого склада человек, добряк. А хорошо сказал Равхат о дружбе.
Теперь с турбобуром, по крайней мере, месячное задание увеличили вдвое! А вот с попутным газом надо решать… горит, жалко, горит. Город, город…»
Но чем ближе подъезжала Садыя к городу, тем на сердце становилось тоскливее. И трудно было справиться. То, что в прошлом на ее пути встала Ксения, — было наплевать, а то, что она опять вошла в ее жизнь с черного хода, было страшно.
Садыя встрепенулась. Машина вздрагивала на кочковатой дороге, грузовики разворотили и обезобразили ее. Но с юго-востока к городу шла блестящая черная лента асфальта. Пока с юго-востока.
Накрапывал дождь. Садыя в раздумье наблюдала, как капля стекала по стеклу, оставляя мутную дорожку.
Чем теперь заняты ребята? Бывает время, когда сыплет черемуха снегом… Что он думает, чем тревожится сейчас его сердце, милый, дорогой Славик, — и неужели это правда?
9
У Славика голубые искренние глаза. Он еще ничего не мог делать так, чтобы в них не отразилась его душа, полная мальчишеского любопытства и невинности. По таким глазам можно читать душу. И Ксения читала.
Иногда она чувствовала угрызения совести, но это быстро проходило. В общем, она не считала себя виноватой. С тех пор как она не стала бывать у Бадыговых, встречаться с Садыей, — она почувствовала, что потеряла большое, необходимое ей тепло. К удивлению своему, она привязалась к этому дому, к этой семье и к этому беленькому мальчику Славику, отцом которого был Саша. Ей было стыдно перед Садыей и как-то неловко. Словно по своей вине она отняла частицу чужого тепла.
Ксении было за тридцать лет, и она шутливо называла себя «старой девой», хотя все только и говорили о том, что Ксения сумела сохранить себя: ей больше двадцати пяти, ну, двадцати восьми не дашь. Кто-то даже сказал: «Она так хороша, что хочется с алых губ ее сорвать поцелуй…» Она знала это. Но Славик… Славик — это, конечно, совсем другое. Славик был просто воспоминанием о прошлом, о жизни, на которую она могла только надеяться.
По-женски хитро Ксения поняла, что Славик к ней относится не как к тете Ксене и старается совсем не произносить слово «тетя»; что Славик, простодушный мальчишка, «пылает», как она умела выражаться в этих случаях. Ее сперва это удивило и поразило, а затем даже как-то обрадовало — в душе не выветрилась обида за расставание с семьей, которую она любила искренне и чисто, как она думала; она сразу опытным глазом женщины поняла, какой удар грозил Садые. Мальчик в ее руках, она — сила, а он — слабость, она может руководить им и направлять его так, как сама этого захочет. Уйдя из любимого дома, она не могла смириться со своим изгнанием; не ревность, не страстная обида или желание мщения жило в ней, — пожалуй, тоска, смешанная с радостью. Вот, мол, Садыя, я ушла, а все же я крепко с домом Бадыговых связана, и, пока я жива, нить эта будет тянуться. Женское самолюбие было в Ксении настолько сильно, что она не могла этого даже скрыть внешне. И она стала дразнить Славика; так дразнят зверька, завлекая его все дальше и дальше — в капкан.
Славику шестнадцать лет. Возраст, как говорят, молоко на губах не обсохло, но уже есть желание как-то преодолеть возрастной барьер; Славик начал накапливать силу; пока она уходила в гантели, которыми в последнее время он увлекался. Пока она распирала его грудь, мышцы — и он в какой-нибудь год, последний год, вымахал в здорового, крепкого юношу, плотного и красивого фигурой. В летнюю пору, когда Славик жил в палатке и работал в бригаде разведчиков нефти, он впервые почувствовал это.
И только лицо его оставалось детским, сразу выдавало возраст мальчишки.
Ксения говорила:
— Славик, ты мальчик. Такой же неуклюжий, как в детстве твой медвежонок. Ты помнишь его?
Разговор в шутку Славика обижал. Ксения видела, как вспыхивало лицо, вздрагивали ресницы; точь-в-точь как у Саши, когда он злился.
— Ну ладно, не дуйся. Что тебе дать еще почитать?
— Что у вас есть?
— У меня все есть. Про любовь? — Она загадочно улыбалась, кривила губы, показывая маленький хитрый язычок. — Ну? Загорелася кровь жарче огня?
И вдруг, повернувшись, — резко, грубо:
И злая улыбка исказила ее лицо; она стала маленькой, задумчивой и обиженной. Славик стоял в недоумении, так ему было жаль эту женщину — в его глазах она все равно была прелестным, милым созданием природы, как он прочитал в одной книге, которую она ему дала читать. И в ее глазах прочитал — больших, темных и томных, — что она несчастна. Почему она несчастна? Но он все-все, что есть в его жизни, отдаст, чтобы она, маленькая и задумчивая, обиженная кем-то, была счастлива.