Изменить стиль страницы

Ее рука в его, горячих, ласковых... Вздрогнула, убрала руку... «Надо завтра же уехать... Уехать!»

Смеркалось. Шли тихо. До юрты недалеко, но идти Цэцэг не могла, заныла нога.

Придерживая Цэцэг за талию, он сожалел, что юрта так близко... Цэцэг упрашивала:

— О ноге ни слова маме, слышишь, Гомбо, ни слова!..

В юрте заждались. Харло тревожно глядела на дочь:

— Долго гуляли. Разве тебе можно ходить далеко?..

— Шли, мама, медленно, сама знаешь, надо осторожно...

Мать склонилась, пощупала ее ногу:

— Цэцэг, да она же у тебя распухла...

— Что ты, мама...

Посмотрела Дулма.

— На ночь намажем топленым жиром. Пройдет.

Быстро поужинали. В юрте повис мрак. Лежа рядом с матерью, Цэцэг заставляла себя просить мать завтра же уехать, но не смогла.

Ни Гомбо, ни Цэцэг не ответили бы, спали они в эту ночь или нет. Тишина, а голос Гомбо слышно. Они были далеко в степи, о чем он говорил? Убежденно, горячо... Все забылось, кроме настойчивой просьбы оставить Гоби, переехать в Улан-Батор. Прелестей здешних мест не увидела. Скала, где когда-то они спасались от бури, нависла темной громадой... Они с Гомбо вновь там, прижимаются друг к другу, вслушиваются в злобное завывание ветра. Попыталась отогнать это видение, забыть и скалу и снежную бурю, идти с Эрдэнэ по пескам Гоби. Чья-то невидимая рука хватала ее и уводила. Кто это? Гомбо? Зачем ты здесь? Уходи, уходи... Закрыла лицо ладонями, застонала.

Пробудилась мать.

— Болит? Завтра же уедем домой. Вызовем врача...

— Что ты, мама, ничуть не болит. Мне приснилось...

— Закройся одеялом, спи...

Как ни заставлял Гомбо свои глаза закрыться, не послушались. Мысли перебрасывало с одного на другое. Протискиваясь сквозь заросли, заслоняющие дорогу его жизни, он неизменно выходил на залитую солнцем поляну, где Цэцэг собирала белые цветы... Что у нее на сердце?.. Спросила об Эрдэнэ. Я-то знаю брата лучше, чем она... Мой брат честный... К Цэцэг относился с насмешливым холодком. Никогда это не скрывал... Гомбо набросил на лицо подушку, зажмурил глаза. Лежал недолго. Рывком поднялся, набросил халат, надел туфли и, вкрадчиво ступая, вышел из юрты.

Ночь синяя. Луна синяя. Изгородь загона, коновязь, юрта в синих отблесках. Звездной россыпью усеяно небо, как степь цветами; все одинаковые, приглядишься, все разные... Остановился у коновязи, сел на сложенные горкой седла, зажал голову ладонями. Перед ним прожитое; невелико оно в сравнении с дедушкиным и похоже на сорную траву, все топчут, даже голодный скот обходит: я — огорчение дедушки и бабушки, насмешки Доржа. Лишь бабушка Харло удивила: «Счастливый ты, Гомбо, избавился от негодницы»...

Ночная прохлада бодрит. Гомбо, кутаясь в халат, поднялся, закурил и пошел по степи, не зная куда. Под ногами волглая трава, в темноте натыкался на кочки, валуны. Чей-то голос остановил:

— Гомбо, что ты бродишь ночью?

Это Цого, он слышал, как вышел из юрты Гомбо и не вернулся.

— Жарко в юрте, захотелось прохладиться...

— Прохладиться. Возвращайся. Ночь...

Гомбо, шагая за Цого, шептал: «Завтра. Весь откроюсь... Честно ей выскажу...»

— Что бормочешь? Не слышу. Давай-ка посидим, покурим. Утром отвезешь Цэцэг к врачу. Не расхворалась бы гостья.

— Отвезу, — оживился Гомбо.

— В степь ходили... Где у тебя голова? У девушки нога сломана. Что, опять задачи решали? — уколол Цого. — Еще не все решены? Эх, Гомбо, много сору насыпал ты на наши седые головы... Будь поумнее, держись осторожнее, не мальчик...

— Дедушка, ты меня уже сто раз отругал... Лучше бы помог... растерялся я. Как тарбаган в петлю попал... Дай совет, умную сказку расскажи, что ли...

— Перерос, от сказки не поумнеешь. Вы молодые, теперь сами с длинными усами... Женился, ни со мной, ни с Дулмой словом не перебросился. Вокруг Цэцэг крутишься. Вижу. Коротковаты у тебя руки, дотянешься ли?.. Пошли спать...

...Раньше всех поднялась Харло, переполненная тревогой за Цэцэг. Едва уговорили позавтракать. После утреннего чая Гомбо отвез Цэцэг к врачу. Вернулись к обеду. Врач осмотрел, лекарств не прописал, ходить не запретил, но внушал не жадничать — далеких переходов не делать. Обедали неторопливо... Как всегда у Дулмы стол заставлен вкусной едой. О чем бы ни говорили, пройти мимо высокоплеменных овец не могли. Цого не корил, не поучал своего сына Доржа. Разве можно, — ветеринар госхоза. Он спрашивал сына о работе, о нагулах скота, о болезнях. Дулма радовалась — тихий разговор, не спорят, не шумят, как бывало... Подкладывала им куски пожирнее. Харло склонилась к Гомбо:

— Почему врач не дал Цэцэг лекарства? Хорошо ли он осмотрел ногу?

Цэцэг не выдержала, вскочила:

— Хочешь, мама, я тебе протанцую?!

У матери испуганно округлились глаза. Все рассмеялись. После обеда Дорж уехал, обещал заехать за Цэцэг и Харло через два-три дня. Старики направились смотреть племенных овечек нового помета. Гомбо и Цэцэг пошли в кино. Хотя они видели кинофильм «Прозрачный Темир», единодушно хвалили, родилось желание вновь посмотреть эту картину. Фильм показался им еще лучше.

Вошли в юрту. Цэцэг подогрела чай, накрыла на стол. Гомбо залюбовался легкими движениями ее красивых рук, походкой. Она, улыбнувшись, подчеркнуто торжественно подала ему пиалу с чаем, склонила голову:

— Моему гостю... Хотя я — гостья, мы же в твоей юрте...

Он схватил ее руку, приложил к груди:

— Цэцэг, слышишь, как стучит? Слышишь?

Она отошла, стала перебирать игрушки на бабушкином комоде, шумно вздохнула:

— Гомбо, как это понять? Женатый человек... Стыдись...

— Сон, забытый сон...

— Я встретилась с тобой в Улан-Баторе, ты шел с женой... На сон не похоже... Меня не замечал, я была сон... Вспомни-ка...

Гомбо потер виски.

— Было, дорогая Цэцэг, было...

— От меня чего добиваешься?..

— Только честно, Цэцэг: хочу узнать, почему на мои письма не отвечала или посылала пустые записки, высмеивала меня?..

— Если уж честно, то слушай: думала, что знала тебя, а вышло, не знала. — Она, помолчав, добавила: — Эрдэнэ...

Он прервал:

— Брат меня унижал?

— Никогда... У тебя достойный брат, всегда восхвалял... А я не верила...

Они сели на коврик, по-монгольски скрестив ноги. Цэцэг спросила:

— Ты еще не отвык так сидеть? Я люблю... Поверишь ли, иногда в комнате отодвину стул и сяду на пол. Часами сижу...

В юрте та притаенная тишина, которая нередко охватывает всю степь, и тогда время не спеша отсчитывает сладкие минуты, все волнения и заботы гаснут — блаженная пора. Гомбо положил голову на плечо Цэцэг, она отодвинулась. Чем наполнилось ее сердце, куда унесли ее тайные мысли? Все вокруг поблекло, потерялось, она была далеко и от юрты, и от Гомбо, плохо помнила, о чем они только что говорили. Сидела в лаборатории, смотрела в окуляр микроскопа, удивлялась, какие среди мельчайших существ вспыхивают боевые сражения, а внешне это лишь затейливые, часто забавные узоры.

Услышав голос Гомбо, встрепенулась, дрожащими пальцами провела по лицу, будто сбросила что-то надоедливое.

— Задумалась я, Гомбо, побывала в Сайн-Шанде, в лаборатории... А ты о чем думал?

— Сожалел, возмущался, вспоминая свою жизнь... Глупых бьют, так им и надо! Прости меня, Цэцэг, или накажи...

— Я не судья. Тебе было с ней хорошо. Развелся... Может быть, ты еще сто раз пожалеешь?..

— Никогда!..

Плывущее по небесной голубизне солнце остановилось, чтобы заглянуть в юрту. Цэцэг щурилась, пряча глаза от яркого луча, который стал хозяйничать. Гомбо прикрыл входной полог. Навис легкий полумрак. Цэцэг, улыбаясь, прошептала:

— Мы с тобой опять у той скалы, которая, помнишь, спасла нас от свирепой бури...

В жизни немало мгновений, они, кажется, ничем и не приметны, — мелькнут и исчезнут, а след оставят на всю жизнь. Цэцэг и не заметила, или ей показалось, что не заметила, когда Гомбо уронил свою голову ей на колени; она перебирала его волосы, накручивала прядку на мизинец. У нее широко открыты глаза, влажные, сияющие, и отражались в них те солнечные дали, куда влечет человека неудержимое желание, он спешит, боится потерять время.