Изменить стиль страницы

Иногда военкома удавалось уговорить; инвалид гордо шествовал домой, а назавтра… новые и новые посетители, скрывая свои недостатки, натыкаясь на стулья, но честно глядя перед собой, штурмовали военкомат.

Пришел полный георгиевский кавалер. Даже неробкие инвалиды почтительно пропустили старика вне очереди. От военкома он вышел красный и стал трясущимися руками снимать разоблаченную маскировку: не помогла старая ленточка с внуковой матросской шапочки…

Не помог либерал-военком, не добрался до фронта Иван Федорович. Разоблачили его хромоту на первом же осмотре и твердо предложили вернуться в Москву.

— Уважаю ваши чувства, товарищ Федорченко, но не имею права… Не я, так любой начальник… Нет, нет, не просите, бесполезно… Пройдите в канцелярию, получите документы…

До чего скучно ехать в Москву ранним дачным поездом! Молочницы и товарищ Федорченко — вот кто едет этим поездом. Стыдно… А может быть, и нечего стыдиться? Можно и находясь в тылу помогать фронту. Отговорки, мой друг, сам знаешь, что это не то… А если не берут? А ты и сдрейфил? Добивайся, требуй, настаивай!..

Прошло немного времени, и оказалось, что армии все же нужны познания Ивана Федоровича, что командиры некоторых родов войск должны слушать лекции по близкой ему специальности. Это успокоило мятущуюся душу.

* * *

На войну Марьина роща послала своих сынов наравне со всеми районами советской столицы. Шли запасные, шли в ополчение пожилые рабочие, ремесленники-надомники, шла молодежь призывного возраста. Те, кто не достиг этого возраста, завистливо вздыхали, но быстро утешались, дежуря по ночам на крышах. Железная каска на голове и грозные щипцы в руках вполне заменяли более серьезное оружие.

Когда в урочный час возникал приближающийся говорок зениток, вспыхивали опоры: почти никто не желал идти в бомбоубежище: ни старики, ни женщины, ни, тем более, дети. Все желали смотреть на эффектное зрелище игры прожекторов и цветные струи трассирующих пуль, бесшумное раскрытие цветков разрывов и белый крестик мечущегося самолета, вдруг пойманного мощными лучами. Крестик делал противозенитный маневр: отчаянно прыгал ввысь, проваливался вглубь, но прожектора впивались в него намертво. Тогда замолкали зенитки, переставал стучать по крышам ливень мелких теплых осколков легкого металла, взлетали сигнальные ракеты, и в воздух с воем поднимался наш истребитель. Скоро пулеметные очереди возобновлялись где-то высоко, высоко… Обычно после этого прожектора теряли интерес к затравленному крестику, и лишь два-три луча добросовестно провожали до земли дымящийся в штопоре «Юнкерс».

Никак не шли марьинорощинцы в убежища. Тут было все: и гнев против упорных налетчиков, посылавших один за другим свои воздушные полки в точно намеченный час; и презрение к трусливым разбойникам, спешившим сбросить бомбы и удрать от советских истребителей; и возмущение случайными попаданиями воздушных пиратов, которые разрушали то вестибюль театра, то стену школы…

Окончательно был подорван престиж гитлеровской авиации после одной сентябрьской ночи. В результате звездного налета нескольким вражеским самолетам удалось прорваться к Москве. Прорвавшиеся пытались бомбить железнодорожные пути в Марьиной роще, метили в элеватор и привокзальные склады. Вышел сплошной конфуз: ни одна бомба не попала в цель. Было лишь одно прямое попадание: крупная фугаска влетела в отхожее место, не взорвалась, но подняла фонтан нечистот. Наутро пострадавший район благоухал отнюдь не ландышем, а жители бранились:

— Ну и вояки, по сортирам бьют!

Так немецкие асы навсегда потеряли престиж в Марьиной роще. Скоро, превратившись в анекдот, факт бомбежки уборной обошел всю Москву. Столица смеялась. Смех в то время был очень нужен людям.

На окраинах стояли ежи из сваренных рельсов. Один из них простоял в Лазаревском переулке до 1952 года. Передовые части немцев были на станции Опалиха. Их моторазведка заскочила было к Павшину, но тут же была уничтожена.

Характерно: их уничтожали, — не убивали, а именно уничтожали, как вредных насекомых.

И всюду — бдительность. Человека, пытавшегося узнать адрес какой-либо мастерской, препровождали в 20-е отделение милиции.

— Там разберут!

Однажды группа женщин окружила трех людей в милицейской форме. Своих милиционеров хорошо знали, эти были незнакомые, притом один — рыжеватый блондин. С большим шумом доставили в местный штаб. Оказалось, свои, и даже рыжеватый блондин не немец, а свой. Женщин поблагодарили, пошутили и над ловцами, и над пойманными…

* * *

Раньше других вернулся в Марьину рощу Сергей Иванович Павлов. Его часть прибыла на усиление противовоздушной обороны столицы, и лейтенант имел возможность навещать родных и друзей. Дома все оказалось в порядке, который может быть в такое время: мать работала без устали, отец с новой семьей эвакуировался… А вот с друзьями было неважно. О Грише Мухине — никаких известий. Совсем плохо у Худяковых: отец ушел с ополчением, и что с ним — неизвестно; старший, Михаил, застигнутый войной на исходе срока службы, прислал всего одно письмо, даже не указав адреса, — значит, был в движении; Коля прислал три открытки матери, но где он и как — не пишет; Вовка ушел добровольцем — разве удержишь? Вера замужем. Осталась Анна Павловна одна с Маратом, да и тот, того гляди, бросит школу и сбежит на фронт, хотя твердо обещал матери не оставлять ее одну. Приуныла вечно бодрая Павловна. Ехать в эвакуацию? Да что ты, милый! А ну, как вернется кто из наших?

Совсем извелась, бедняга, да поддерживала ее добрым словом давняя знакомая, одинокая старушка Настасья Ивановна Талакина.

Шестого февраля днем в дверь кухни постучали.

— Кто там? Входи, не заперто, — откликнулась Анна Павловна.

Дверь распахнулась, и в кухню, шатаясь, шагнул Коля. Вошел и медленно опустился на пол.

С помощью Марата мать перенесла его в комнату. Коля лежал в обмороке. Был одет он в рваную шинельку, разбитые, дырявые сапоги, грязный, обросший, — он был страшен для всякого, но не для матери. Если ласковые материнские руки не отмоют и не приголубят сына, кто ж это сделает?

Выходила мать Колю. Не раз метался он в бреду, порывался бежать, ненадолго приходил в сознание, слабо улыбался и засыпал. Измучилась мать. Посоветовалась с Настасьей Ивановной, послала младшего сына в диспансер за врачом, а сама позвала домоуправшу и сурово сказала:

— Смотри, Вера Сергеевна, честно тебе говорю: вернулся сын мой в странном виде, без языка. Доложи кому там надо, выясни. Если все у него по-хорошему, приму как сына любимого, а коли окажется, что дезертир, — вырву из своего сердца.

Пошла докладывать домоуправша, а в скорости Марат привел старенького врача. Тот долго осматривал Колю, качал головой, морщил лоб и, наконец, объявил, что повреждений никаких не находит, а что оголодал парень сильно и нервно переутомился — это верно. Нужен ему покой и правильное питание, отойдет, и речь вернется, потому что сложение у него хоть и не бог весть какое могучее, но прочное. Прописал лекарства, обещал прислать сестру впрыскивать глюкозу и поплелся к следующему больному.

А назавтра пришла сияющая домоуправша:

— Все в порядочке, Анна Павловна! Военкомату известно, что ваш Николай с группой других солдат с боем пробился через линию фронта. Приказано ему отдыхать и поправляться. Как выздоровеет, сам (найдет дорогу куда надо.

У матери — как гора с плеч. Обняла Настасью Ивановну и Веру домоуправшу, и ревут все втроем — заливаются. Только слезы это хорошие: не подвел Коля. Вот бы еще старик вернулся, да сыновья почаще писали…

— Многого хочешь сразу, матушка, — укоряет Настасья Ивановна. — Так-то тебе сразу вроде мирное время получится… Переживем как-нибудь.

Дважды в пятидневку заходил Сережа Павлов к больному товарищу, но неудачно: медленно поправлялся Коля. А потом точно какая-то пружинка щелкнула: появилось сознание во взоре, стали увереннее движения, и вяло еще, медленно заговорил Коля. Доктор посмотрел и похвалил. Вскоре Коля уже бродил по комнате и просил мать разыскать Сережу. Но мать была неумолима. «До пятого дня, как сказал врач, нет тебе разговоров, и Маратку-злодея гонять буду, а то он один сколько тебе вопросов задает! Нет и нет!»