Изменить стиль страницы

Возвращаясь к романтической концепции самосохранения человеческого духа, надо отметить еще и особую функцию гротеска. Благодаря гротеску, в художественных пределах которого произошло соединение образов смерти и свободы, Тютчев смог осуществить еще одно глобальное поэтическое противопоставление: трагическая завершенность земного бытия – бесконечность духовного бытия. Свобода как единственная форма самосохранения человеческого духа служит этой бесконечности, а смерть всегда устремлена к тому, чтобы прервать эту бесконечность. В этом смерти усиленно помогает проза жизни.

Проза жизни подтачивает человеческий дух, ограничивая его пределы, а это означает одно: человек начинает терять свою духовную свободу. Такое трагические ощущение возможной потери духовной свободы проникает сознание тютчевского лирического героя:

Как ни тяжёл последний час —
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья, —
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…

Это стихотворение написано Тютчевым 14 октября 1867 г. Вся его поэтика, основанная на развернутом сопоставлении и художественной гиперболизации («Но для души еще страшней…»), подчинена стремлению найти причину трагедии души. Она – в утрате духовной памяти, что приводит к всевластию смерти, а потому «лучшие воспоминания» становятся здесь символом духовной памяти.

Образ духовной памяти стал художественной сублимацией, проникающей в текст и подтекст всех поэтических произведений Тютчева. В большей степени это относится к тем произведениям, где создается образ «духа». В стихотворении «Наш век», написанном Тютчевым 10 июня 1851 г., этот образ появляется в первом стихе («Не плоть, а дух растлился в наши дни…»), а затем, исчезнув из повествования, уже через подтекст проникает в поэтику психологического гротеска («И жаждет веры… но о ней не просит…»). Образ «духа», отыскав опору в психологическом гротеске, стал тем самым ещё более открытым для «подтексто-вого» взаимодействия с символическим образом духовной памяти. Растление «духа», как это явствует из всей гротескной образности «Нашего века», – результат угасания духовной памяти. И всё это стихотворение, в котором нашлось место даже для сатирических мотивов, создано для поэтического сохранения духовной памяти.

Но элементы сатиры – все же большая редкость в поэтике Тютчева. Мотив сохранения духовной памяти как глубинной основы человеческого бьггия связан с лирическим формообразованием. Слово «вспомнил» становится здесь доминантой:

Я встретил вас – и все былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло…

Вот здесь, на волне лирической экспрессии, вырвалась на поверхность поэтической реальности тютчевская идея о том, что только духовная память может противоборствовать со смертью. И поэтому в пределах одной метафоры столкнулись онтологические противоположности: смерть и жизнь («В отжившем сердце ожило…»). Поэтический итог этого стихотворения – гротескная метафора, которая затем будет потеснена метафорой жизни:

Тут не одно воспоминанье,
Тут жизнь заговорила вновь, —
И то же в вас очарованье,
И та ж в душе моей любовь!..

Воспоминание стало магическим воплощением «тех лет душевной полноты» (это и есть духовная память). В свою очередь духовная память стала источником жизненной энергии. Две метафоры, таким образом, очертили символический круг, в пределах которого и находится тютчевская поэтика.

В этих же пределах заключен и духовный космос Тютчева. Своего лирического героя Тютчев направляет именно сюда, в глубины его собственной души (здесь круг символизирует не замкнутое пространство, а бесконечность движения но космическому пути). Каждый миг в этом бесконечном движении знаменуется духовными откровениями, которыми живет духовная память. И в этом – сокровенная суть программного стихотворения Тютчева «Silentium!», где мы находим самое полное поэтическое воплощение тютчевской философии духовной памяти:

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звёзды в ночи, —
Любуйся ими – и молчи.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими – и молчи.
Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум.
Дневные разгонят лучи, —
Внимай их пенью – и молчи!…

Перед нами одно из самых таинственных поэтических созданий Тютчева. На первый взгляд, однако, может показаться, что в нем нет никакой таинственности. Здесь много поэтической риторики, а она по своей природе рационалистична. Таинственность всегда сопрягается с иррациональным, но эта стихия изначально подавляется риторическим рационализмом. Призывное «молчи!» – риторическая доминанта, с опорой на которую осуществляется художественная метаморфоза; лирическое повествование обретает форму философского императива («Мысль изреченная есть ложь»), В стилистическом отношении этот императив – порождение поэтической риторики. Таким образом, в стихотворении «Silentium!», как и во многих других, поэтическая телеология на какое-то время подчиняется логике философской идеи. Это, действительно, временное подчинение, но оно все же есть, например, и в стихотворении «Близнецы»;

Есть близнецы – для земнородных
Два божества, – то Смерть и Сон,
Как брат с сестрою дивно сходных —
Она угрюмей, кротче он…
Но есть других два близнеца —
И в мире нет четы прекрасней,
И обаянья нет ужасней,
Ей предающего сердца…
Союз их кровный, не случайный,
И только в роковые дни
Своей неразрешимой тайной
Обворожают нас они.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений ~
Самоубийство и Любовь!

Конечно, в «Близнецах» поэтическая риторика ослаблена. Она больше присутствует в незримом пространстве подтекста, чем в самом лирическом тексте. Только во втором стихе второй строфы появляется интонационный взлёт, характерный для риторической стилистики. Но уже одного этого достаточно для того, чтобы философскую логику ввести в поэтику повествования, а потому именно на рациональной основе соединяются «Самоубийство и Любовь». В результате складывается тот императив, который предопределяет трагическое содержание тютчевской философии любви. И здесь особо следует отметить, что этому императиву принадлежат самые важные организующие функции в поэтике психологических и трагических гротесков «денисьевского цикла».