— Для нас она — Оленька, близкое, слабое существо.

— А для других она — Оленька, дочь женщины из торговой сети, работника точки на трассе.

Вдруг цепочкой, вдоль всей асфальтовой дорожки, вспыхнула электрика, белесая полоса пролегла через левадку.

— Нас выказано, нас выказано! — закричали ребята. — Мы не застуканы, нас фонари выказали! — Метнулись прятаться в другом месте.

— И мое здесь детство. И левадка была, без электрики, без нависших балконов. Игры на задворках и дорогах. Все выжили!

Когда они подходили к дому, в окне Катерины Игнатьевны погас оранжевый торшер. Не стали тревожить утомленную женщину, полагая, что утро вечера мудренее.

Вновь семейная чертежная доска перекочевала на обеденный стол, но вместо того чтобы немедля приступить к работе, Никита отвлекся рисунками на полях. На чистом, белом листе появилось огромное рыжее пятно, напоминающее лисицу с мешком за плечами; черный бор, бурые горы, зеленые долы.

Несе мене лиска
За дрімучії ліси,
За високії гори…

Потом он размыл мешок, превратив его в багажник, начисто поглотивший лисицу, серой присыпкой нарастил кузов фургона, округлил баранку.

— Представляешь, Анатоша, весь день торчит в голове парень, попавший в аварию… Однажды я на велике свалился в яр. Представляешь две восьмерки, и я посредине, это было неприятно. Тебе никогда не приходилось попадать в аварию?

Никита двумя параллельными линиями обозначил трассу, перекинул мост через яр.

— Подобную схему я видел на столе в отделе, — подошел к Никите Анатолий. — Телепатия? — Анатолий красным карандашом пометил дверцу кабины. — Вот теперь полное соответствие, эта красная стрелка показывает ветровое давление на дверцу — свыше тридцати метров в секунду, ураганный порыв. В подобных условиях не так-то легко открыть левую дверцу, а правая, в момент аварии, вела прямо под машину. Вот о чем свидетельствует эта схема.

— Какая схема? — возмутился Никита. — Что ты толкуешь о схеме? Это черный бор, зеленый дол, рыжая лиса в багажнике. Котыку, братыку, дэ ты? Это поэзия!

— Однако здесь явственно выступает баранка. Ветровое давление свидетельствует о том, что в момент аварии никто не мог выбраться из машины. Стало быть, парень оставался за рулем, понимаешь, один, только он и никого более. Ему пришлось выполнить два поворота, — Анатолий провел карандашом кривые виражей. — Здесь первый, здесь второй. Фургоном управляли, парень правильно крутил баранку. Значит, насилия не было, никто не посягал на его жизнь; был угон, мотнулись очертя голову, что угодно, но не покушение.

Размытое пятно на листе ватмана подсохло, стало просвечивать, и под ним выступил первоначальный контур рыжей лисицы с мешком за плечами.

— Ну, что ж, — буркнул Никита, — твои коллеги займутся расшифровкой происшествия, а мы, население, попытаемся здесь, в черном бору — зеленом долу, построить жилой массив будущего, которое, как легко заметить, начинается сегодня.

И с обычной непоследовательностью Никита отошел от стола, заваленного рабочими чертежами, достал из шкафа свою заветную папку:

— Ты, Анатоша, изрядно проштудировал наши коллекции классиков, импрессионистов, абстракционистов, декаданс во всех проявлениях. Обратимся теперь к извечному.

Никита извлек из папки листы олеографий.

Обожженная жаром пустыня. Сушь и манящая животворная даль, проблеск надежды. Первозданное разноцветье неба, величие и красота вселенной.

— Именно в этих выстраданных шедеврах, предельно лаконичных и выразительных, уход от брюлловского великолепия к суровой истине. Жестокие и радостные акварели, жажда и обретение цвета в пустыне. — Никита один за другим раскрывал листы. — Тяжкий путь художника: тысяча восемьсот сорок четвертый год, шестой год выкупа из крепостничества — удостоен звания свободного художника; тысяча восемьсот сорок седьмой — заключен в крепость. Его акварели у меня всегда перед глазами, гневная и добрая кисть узника.

Никита вернулся к столу:

— Наше искусство всегда было выстраданным, в том его начало.

Тишина, обычная городская тишина с гулом моторов дальних, близких и еще более дальних.

— Ну, а теперь за работу! — прервал он себя.

Ночь, тишина, предчувствие новой, надвигающейся грозы, неспокойные ночные мысли. Анатолий погасил свет. Никита в столовой возился с чертежами. В небе зарницы. Май или август? Похоже на августовские угасающие сполохи, последние вспышки и глубокий покой темного неба, мерцание привычного с детства, извечного Ковша, нерукотворная краса… Анатолий думал о земном, о мучительном труде повседневности, впервые — кажется, впервые — работа представилась не цепью происшествий, занумерованных дел, а единым потоком житейских явлений, который не отражается даже самым дотошным делопроизводством. Думал о том, что, кроме протоколов, есть молва людская о добром и недобром, знание промеж людей и что это знание также должно быть предметом исследования. Вспомнились почему-то слова, слышанные в поселке или в «трясучке». «Актив не выдаст — Секач не съест!» Он знал, что Секачом прозвали Полоха, понимал, что сказано это было ради красного словца и справедливость прозвища относительна — всего лишь образное выражение, вдобавок могла сказаться предвзятость. Но теперь, в ночной час, отрешенный от дневной обстоятельности, люди представлялись по-иному, не в повседневных деловых, служебных отношениях, а в своей сути. Возник образ человека Ивана, прямого, открытого, преданного делу, вытягивающего район. И это трудное, косноязычное слово вытягивающий привязалось осязаемо, тревожило, как будто в нем крылось решение. Преодолев полузабытье, Анатолий окликнул Никиту:

— Что ты думаешь о Полохе?

— Хам, желающий жить барином.

— О Пантюшкине?

— О Пантюшкине? А кто таков Пантюшкин? О Полохе долбят все, а кто такой Пантюшкин?

— Завскладом. Замыкание проводов.

— Так что же о нем думать и говорить, если замыкание? Замкнулся, сгорел, будь здоров. О чем говорить, когда от человека ничего не остается?

— Ничего не остается? Как ты сказал? Человеку ничего не остается!..

— Я сказал — от человека ничего не остается.

— Пантюшкин! — вскочил Анатолий. — Уверен, это был Пантюшкин, его согнутая спина.

— Брось, Толя, не растравляй себя.

— Это был он, следком-следком за кем-то. Это ему сказано в забегаловке: «Ничего другого тебе не остается». Насилие и угроза!

— Брось, говорю, Анатоша, уже за полночь.

— Бросить? Ты сказал бросить! Нет, ни за что, я вернулся завершить дело, а не отступиться.

— Ты сперва вернись — на работу вернись, дорогой Толечка; собери силенки, уразумей, что к чему. Ты слышишь меня?

Никита оглянулся — Анатолий стоит на пороге, лицо в тенях от верхнего света, безусое лицо уязвленного мальчишки.

— А ты, оказывается, жестокий человек, Никита. Жестокий, как все сентиментальные люди.

— Да, жестокий, жестокий, — выкрикнул Никита, — жестокий, злющий, готов драться с тобой. — Он все еще держал в руках свой рисунок — черный бор, зеленый дол. — Тебя, дурака, жалею. Зачем терзаешь себя? Дорожи вольготными денечками, оглянись вокруг, на белый свет, присмотрись — пригодится.

— Оглянись, присмотрись… Спокойненько, разумненько… Нет, ты, выходит, добренький, а не злой, Никита. Заботливый. Извини, ты действительно добрый, настоящий друг… Ко всем добрый… И я хотел бы добреньким… Ко всем. Не получается. На сегодняшний день.

Анатолий говорил все тише, раздельней, казалось, спокойнее — Никита более всего опасался этого тихого спокойствия, затишья перед приступом.

— Спокойненько, разумненько, — повторял Анатолий, не переступая порог. — Разумненько… Разумненько… А я ненавижу этих сволочей, понимаешь, ненавижу!..

— Понимаю, Анатоша, очень даже понимаю. Все на том стоим, с полным пониманием.