Они расстались, Веру Павловну ждали родители, Никиту никто не ждал, и он отправился бродить по лугам и лесам, размышляя о мальчишке, писавшем уродливые стихи. Думал о том, что текущие дела снова отодвинут его проекты внешкольного строительства — скоро он приступит к работе, станет выдавать типушки, увязывать стандартные узлы, постепенно совершенствуясь в повседневном мастерстве, предоставя человечеству самому решать судьбу своих поколений, а его самостоятельные решения — пустая затея. Все это от воспоминаний о неустроенном детстве, задворках, от неудовлетворенности собой. Да, жизнь его пойдет по-старому — напряженная тишина проектной мастерской, перекуры и авралы, дружеское злословие, вылазки с лыжами и байдарками, без лыж и байдарок… Станут шептаться за его спиной, говорить, что он сын, вернее пасынок знаменитого зодчего, потому и достался ему свободный диплом, в прославленную мастерскую всунули.

Тишина леса, благодать простора, открывшегося с вершины холма, успокоили его; знакомая, забытая дорога между холмов и мальчишка, слетевший на роллере с холма; новостройка за лесом, рабочие — парень и девушка, — складывающие этажи; машины новоселов…

И у него будет дом, жилье, своя изолированная жилплощадь, будет семья, будут дети, ответственность перед семьей, а значит, всеми семьями на земле, поскольку он человек своей земли, своей родины. И вновь, с еще большей силой, неведомой ему сейчас, подступит забота о будущем.

Родители уже собрались. Торопливые отцы, о которых техничка отозвалась коротко: «дефицит»; встревоженные, общительные мамы; торжественные дедушки с бабушками… Учительницу поразил необычно дружный отклик на приглашение. Дед Карпо, как всегда, приковылял замыкающим, цокнул костылем о паркет, оборвав пересуды. Вера Павловна вздрогнула, с трудом оторвала взор от старой школы, там, за окном… Сперва собрание проходило слаженно, по всегдашнему заведенному порядку — вели деловой разговор о горячих завтраках, сменной обуви, работе на пришкольном участке, в совхозе, на производстве. Вера Павловна говорила о спокойной мобилизованности перед экзаменами, о поведении ребят в школе и дома. Потом, в образовавшейся заминке между выступлениями, где-то в дальнем углу прошелестело: «Трасса… Трасса… Трасса…» все громче, настойчивей и, наконец, знакомый голос воскликнул:

— Я только что из клиники… В городе была, у меня сестра лежит с вывихом. Так этот парень, который в «чепэ» попал, до сих пор без сознания; вроде опознали его, а вроде и нет, ой, горе-то какое родителям!

Вера Павловна прислушивалась к голосу встревоженному, и эта встревоженность и сочувствие больно отозвались в ней, подумалось, что они, разбирая текущие школьные дела, говорят не о том, о чем надобно говорить сейчас, что у всех на уме и является для всех главным; обошли они главное молчанием — устроится, мол, как-нибудь, примут меры.

Она хотела уже подхватить брошенные встревоженной женщиной слова, обратиться к тому главному, всколыхнувшему людей, но тут кто-то у окна (как будто ворвалось через окно) выкрикнул:

— Пораспускали, панькаемся! Куда дальше? Номера выкидывают, а мы тут слова говорим!

И вспыхнуло, как запал, заговорили враз — и те, кто обычно молчал, к другим прислушивался, и которые поговорить не прочь. Свалилось все в кучу: и пропавшие в раздевалке меховые шапки, и порванные кем-то учебники, и жвачка, приносимая в класс, и наряды фирмовые, привозимые и присылаемые кому-то кем-то; отметки несправедливые, завышаемые, занижаемые, на что должны, наконец, обратить внимание. Должны, должны, должны!

И пошло!

— Да, да, должны, — почти выкрикнула Вера Павловна. — Должны, должны, я всегда говорила — должны. Мы должны, обязаны. Школа должна, обязана…

Она старалась успокоиться, подавить раздражение, говорила себе: «Ничего, ничего, сейчас пройдет…»

Но не проходило.

— Да, обязаны, наш долг… А вы как же? Вы! Я вас спрашиваю. Вы что — посторонние?

И принялась перебирать поименно и по прозвищам уличным, как прозвали сто лет назад, досталось и Крутоярам, и Пустовойтам, и Таранкиным, и Кудю, Семену Терентьевичу, который в шефах ходил, пока его дети учились, а выучились — и дела до школы нет. Таран-кины барышню выкохали, леди моторивскую, кружевным бельем в туалете хвастает, рассуждает о трех категориях одеваемости…

Первой пришла в себя Эльза Таранкина:

— Это что ж, собственно, получается? Неслыханный разговор. Вы кому это говорите? Вы нам говорите?

— Да вы лучше себе скажите. Андрюшке своему. С девчонками шатается по всяким рощам и ярам. Вы тут про бухариков говорили, а ваш-то с которыми гуляет? На нас указываете! А на трассе и вообще что происходит? Про это почему разговора нет?

«Ну, Лизка, ну уж!..» — закипело на душе Веры Павловны и тотчас заглохло, как не было, произнесла едва слышно:

— Эльза Захаровна, если я что лишнее сказала…

В коридоре, приближаясь, послышались размеренные шаги, мягкая, уверенная рука открыла дверь, Евгений Евгеньевич Мученских переступил порог.

Голос завуча далекий-далекий:

— Мы закончили нашу работу, родительское собрание прошло полезно, по-деловому, намечен целый ряд мероприятий, благодарим за внимание!

Евгений Евгеньевич шел чуть позади Веры Павловны по длинному, бесконечному коридору:

— Не понимаю вас… Отказываюсь понимать… В голове не умещается. Вера Павловна, вы — опытный педагог, с вашим стажем…

— Тэрпэць урвався, — только и произнесла Вера Павловна.

6

Эльза Захаровна командовала, руководила уборкой комнат, поучая «приходящих» работниц, как должно обращаться с полированной мебелью, красным деревом, как лучше умащивать паркет по домашнему рецепту, избегая синтетических лаков, запаха которых Эльза Захаровна не переносила. «С какой радости коптиться в сельском захолустье да еще нюхать всякую химическую гадость?» В надстройке она убирала самолично, своей материнской рукой, не допуская никого в горницу Ларочки. Отпустила работниц, по крутой лестнице поднялась на верхотуру, проветривала и чистила пылесосом ковры и коврики, развесила на верхней веранде одеяло верблюжьей шерсти, и вдруг внизу — еще издали приметила Симку Чередуху; но ее шагу лисьему, по тому, как она выглядывала, высматривала, Эльза Захаровна мигом зачуяла недоброе.

Эльза Захаровна оставила уборку, сбежала вниз, затаилась, авось пронесет, но Симка уже трезвонила, нажимала кнопку звонка, топталась у калитки.

Обнимались, целовались. «Черт тебя принес!» — думала Эльза Захаровна, принимая гостью.

Пили кофе из севрского фарфора — Симочка заметила, что севрский, а Захаровна, не приглядываясь, схватила, что под руку подвернулось.

Чередуха завела разговор издалека, от царя Гороха, прежде чем признаться, с чем прилетела, чего добивался от нее Алик Пустовойт. Эльза Захаровна сперва не поняла даже, о чем та говорит, смотрела испуганно и негодующе, а Симка долбила, как гвоздь в голову: «Старое не забывается; не забывай, не забывай старое!» А Захаровна никак в толк не могла взять, что старое, чего не забывать, упала заслоночка, отгородила, отрезала прошедшее, не допускает ничего, оберегает душу; насилу Чередуха пробилась сквозь эту заслоночку, и тогда Эльзу охватил страх, руки захолонули, задергались до самого плеча — чует, что сводит руки, выдает себя, унижается перед этой тварью, а преодолеть не может — значит, не отвязались, не пронесло, нависнут над головой, затянут петелечку накрепко, так прахом жизнь и пойдет, разоренье, стыд, пропадай в нелюдях.

И вдруг подумала — не о себе, не о насиженном гнезде, хоть сил немало на него ушло, подумала о дочери, кровиночке; послышался голос ее, привиделись глазки чистые; и не сама по себе Ларочка, девочка ее, а в кругу друзей своих — вот они все перед Эльзой Захаровной, и Ларочка среди них.

А Симка заторопилась уже, дело сделано, хвостом мотнула:

— Ты ж постарайся, Захаровна, надо выручать Авдотью Даниловну. Постарайся, говорю, нашепчи Пашке, уговори как следует.